:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 43’ Category

Василий Бетаки: СТИХИ НА ВОСЬМИДЕСЯТИЛЕТИЕ (с послесловием Елены Кассель)

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:50
Я, наверно, потомок охотников и скальдов,
Тех, что длинными ножами приканчивали лося,
Делали из жил его струны для лютни
И похищали заслушавшихся женщин
У лесных родников –
Потому что
Не умея плавать, я водил яхты,
Боясь высоты, забирался в горы,
Плохо зная языки, переводил поэтов,
И всё что снилось мне – снилось легко!

Хотя, конечно,
Уличная поножовщина – не театральная драка,
Настоящая война – не сценические латы, или пожары...
Неужели это правда, что я действительно старый?
Чем же от «тогдашнего» я отличаюсь, однако?
Кажется, только тем,

Что устрицы – вместо целого моря,
Что рыжики – вместо целого леса,
И колокольчики дальних коров
Звенят, будто ванты яхт, выволоченных на песок.
Но по-прежнему голос не растворяется в хоре,
Драгоценная рифма не теряет веса,
И по-прежнему мелкие королевства слов
Объединяются в империи строк!

5 сентября 2010


ЕЛЕНА КАССЕЛЬ:

Хм. Автопортрет? Сказка ложь, да в ней намёк.
И вообще свет мой зеркальце. Только кто ж правду доложит. Есть льстивые добрые, вот у меня в ванной такое. Смотришь и думаешь, ну, почему же всем очевидно, что мне не 30, ну, пусть не 40. И зеркало задумчиво кивает.
Но зеркало в лифте злобно щурится, язык показывает и тычет тощей грязной рукой мне прямо в лицо. Да ладно!
А через 20 лет меня, вероятно, не будет, а коли буду, ну, точно не смогу прыгать – вот как сегодня прыгала по клетчатому полу, прислушиваясь к собственным ногам – нет, не жалуются. А плавать? Ну да, дяденька, которого я каждый год вижу, – он приходит на пляж на костылях, сбрасывает их у воды и плывёт к буйкам. И ещё – Вася – моя последняя собака. Я часто думаю – вот что-то случилось в последний раз... Чёрт с ним с первым поцелуем и с первым боем, – вот последний...
Я ужасно необразованная, лучшее в детстве, в подростковости – на родительской тахте с корзиной пахнущих на всю комнату яблок и с книжкой, но книжки – по сто раз прочитанные любимые, и никакой систематичности. А притворяться умею. И открывая предисловие к Сильвии Плат в лит. памятниках, которое я написала 25 лет тому назад и из него мало что помню, – радуюсь – ай да, Пушкин, ай да молодец!
Не написала ни романа, ни рассказа. В бутылку что положить? Чтоб плыла она по морям-по волнам, чтоб кто-нибудь когда-нибудь на каком-нибудь берегу выудил её склизкую, в ракушках...
Есть, как у всех, у меня сундук с сокровищами, – там цепляются друг за друга запахи брезентовой палатки и лапника, мокрой сирени, свежих огурцов, тёплых собачьих лап... Чего там только нет, в этом сундуке, – доставай, перебирай, подбрасывай и лови сокровища...
И мы идём с Васькой по солнечному вечернему лесу, и все наши собаки с нами, И Вася, которой Васька не знал... Я не выношу, когда вместо умереть говорят «уйти», и когда говорят, что собаки и кошки «уходят за радугу».
Я иду по дороге – лес сменяется полем, деревня мелькнула, опять лес, мост через реку, а вот и море сквозь сосны где-то внизу. Дорога поворачивает, я иду по пляжу, по песку... Сменяются времена года – иду, иду, иду. Если не останавливаться, то перегонишь время, его падающие с шуршаньем, или со звоном секунды отстанут, – и наступит вечность – мы с Васькой идём-держимся за руки, идут собаки, возникают рядом люди, вот мама в шерстяном голубом выцветшем берете, в потёртой чёрной шубе, – мы идём-идём-идём...

Анна Голубкова: МОЯ ТРУДОВАЯ АВТОБИОГРАФИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:46
1.
сложно даже сразу вспомнить
когда началась моя трудовая
биография
первой работой за которую
я получила деньги
была школьная практика
на камвольном комбинате
я работала оператором
ленточного оборудования
целых три недели
и это было самое скучное
время в моей жизни
потом я устроилась рабочим
на городской раскоп
и целый месяц перебирала
сырые супеси в поисках
интересных находок
ничего особо ценного
насколько помню
так и не нашлось

это удивительно
но мне очень хотелось работать
в старших классах школы
чтобы иметь свои деньги
и какую-то минимальную
независимость

во время учебы в вузе
я тоже часто работала
на городских раскопах
летом это было весело
и даже прикольно
у нас была своя компания
и общие интересы
на последнем курсе
устроилась лаборанткой
в археологический центр
зимой надо было
фиксировать находки
и заполнять бесконечные таблицы
с фрагментами керамики
древней и не очень
летом на раскопе нужно
было руководить рабочими
следить чтобы они
не уничтожили какие-нибудь
ценные для науки артефакты
собирать находки
и фиксировать стратиграфию
но рабочих постоянно
не хватало
они уходили в запой
надолго пропадали
постоянно увольнялись
потому что платили им мало
даже меньше чем нам
на стройке можно было
получить в несколько раз больше
помню как ржал строитель
с соседней площадки
когда узнал размер нашего заработка
и вот мы женщины и девочки
от двадцати до сорока
сами брались за лопаты
и тяжелые носилки
чтобы вовремя закончить
проект и выполнить
условия договора
ведь мы были очень
ответственными и работящими
как и положено женщинам
из провинциального города
гражданкам страны
только что ушедшей
в небытие

современные продвинутые
мальчики и девочки
просто поменяли бы работу
взяли бы вот так просто
и сменили вид деятельности
на более удобный и комфортный
с большей зарплатой
и гибким графиком
но в твери тогда
не было работы
а за ту что была
не платили зарплату
вот просто не платили и все
деньги якобы копились
на счете в банке
на руки выдавали минимум
жить на который было
невозможно
единственная альтернатива —
пойти торговать на рынке
мною не рассматривалась
потому что нет у меня
для этого склонности
и таланта
продавать я не умею
(умею только много
и хорошо работать
за маленькие деньги
или вообще бесплатно)

через два года нам тоже
перестали платить зарплату
все лето я прожила на салате
в который добавляла фасоль из банки
одной банки хватало на три салата
одного салата хватала на весь день
не удивительно что дело
закончилось тяжелой депрессией
я больше не могла
и не хотела работать
хотела только умереть
чтобы все это поскорее
закончилось
но все-таки не умерла
а просто уволилась
и уехала в москву
остатки зарплаты мне выплатили
только года через два
к тому времени деньги уже
сильно обесценились

2.
в москве работы было много
какой хочешь
бурно развивалось все
и особенно были нужны
люди со знанием
иностранных языков
я знала немецкий
и чуть-чуть английский
так что легко устроилась
в немецкую контору
по дорожному строительству
секретарем-переводчиком
с английского языка
переводить нужно было
раз в полгода два предложения
так что знаний моих
вполне хватало
на самом деле я делала все —
отвечала на звонки
подавала кофе
писала письма
отправляла факсы
делала копии
выслушивала бесконечные
истории из жизни
других сотрудников
заказывала для офиса канцтовары
и расходные материалы
однажды на меня свалилась
ведомость поставок щебня
которая никак не сходилась
ни у снабженца
ни у бухгалтера
и я тщательно сверила эту ведомость
со всеми накладными за год
и когда результат сошелся
до копейки испытала нечто
вроде просветления
через год мне стало очень скучно
и я поступила на второе высшее
в московский государственный
университет
учиться было интересно
а работать не очень
поэтому я уволилась
чтобы сдать за один год
оставшиеся курсы
и начать какую-то
новую интересную жизнь

3.
я окончила московский филфак
с красным дипломом
и немедленно поступила
в аспирантуру
не знаю зачем мне
это было нужно
ведь тогда преподавателям
вузов платили очень мало
меньше чем уборщицам
в тех же самых вузах
(вот так после развала ссср
восторжествовала
социальная справедливость)
вероятно мне просто
нравилось учиться
или же сработали скрытые
родительские амбиции
(никогда не знаешь
что там выползет из твоего
собственного подсознания)
как бы там ни было
время было прекрасное
мне даже платили
маленькую стипендию
я ходила на занятия
писала диссертацию
и немного подрабатывала
готовила к экзамену
по русскому и сочинениям
переводила что придется
с английского и немецкого
и работала в архиве
над публикацией переписки
одного русского писателя
с его большой поклонницей
писатель мучился от безденежья
непризнанности и отсутствия
семейного тепла
его поклоннице не хватало
любви и духовности
кроме того она сама
пыталась что-то писать
так что они нашли
друг друга и создали вместе
больше четырех томов
эпистолярного наследия
работы хватало
хотя сам писатель
мне не нравился
его слабый талант
казался мне переоцененным
зато в рамках другого проекта
я перепечатала все письма
жены Блока Любови
Дмитриевны Менделеевой
к самому Блоку
и вот эта работа стала
для меня очень важной
и много для меня
значила

4.
потом я наконец защитилась
пришло время искать
«нормальную» работу
и как-то решать
жилищный вопрос
потому что на тот момент
жила я в коммуналке
и ощущала свое бытие
исключительно
как временное
на доплату при разъезде
в архиве или вузе
было не заработать
к тому же тогда я уже
активно участвовала
в московской литературной
жизни в самых разных
качествах
так что бесплатная работа
«по душе» у меня уже была
причем в больших количествах
теперь нужно было найти
такую где платили бы деньги
вот так я оказалась
сотрудницей предпродажного
отдела одной большой
европейской компании
прокладывавшей интернет
и подключавшей к свифту
самые разные организации
как выяснилось недавно
так называемые коллеги
по литпроцессу
смеялись над моей
офисной работой
и считали ее чем-то
недостойным
и совершенно зря
это был интересный опыт
хотя я ничуть не огорчилась
когда он закончился
а ушла я оттуда
потому что наш отдел
расформировали
и новый начальник
мне совершенно
не нравился
сразу было понятно
что мы никогда
не сработаемся

6.
потом был прекрасный год
подработок и попыток
устроиться куда-то
где мне будет действительно
интересно
сначала меня взяли
на небольшой проект
в музей цветаевой
надо было вносить
в электронную базу книжки
из музейной библиотеки
было интересно
но очень холодно —
приходилось сидеть
в пристройке которая
почти не отапливалась
платили конечно мало
а еще однажды
я пришла на общую встречу
и вдруг увидела что почти
все сотрудницы в возрасте
очень похожи на состарившуюся
марину цветаеву
это меня просто потрясло
так что я оттуда бежала
в некотором священном ужасе
тем более что мне тогда
предложили работу мечты
в одном издательстве
но там тоже ничего не вышло —
продержалась я ровно месяц
потом отдел закрыли
а в другой я решила
не переходить
у издательства не было
никакой стратегии
поэтому они бессмысленно
дергали сотрудников
и пытались раскручивать
откровенных графоманов
которых бесполезно было
даже редактировать
рукописи надо было
утверждать на общем собрании
где на тебя буквально орали
директор издательства
и начальники других отделов
требуя доказательств того
что предлагаемая рукопись
будущий бестселлер
ну все это нафиг подумала я
и ушла обратно на фриланс
переводить с немецкого
большую книгу
о здоровом питании
после всех этих переживаний
мне была необходима
передышка

7.
через несколько месяцев
по предложению друзей
я устроилась
в техническую службу
одной телевизионной
программы
моей задачей было печатать
и редактировать субтитры
я считала эту работу
временной
но задержалась на ней
больше семи лет
с перерывом на отпуск
по уходу за ребенком
в этой работе был
прекрасен график
утренние смены
начинались в десять
вечерние в два
и я наконец-то
начала высыпаться
но работа была малоподвижной
и малоинтеллектуальной
зато я вполне ознакомилась
с развлекательным
репертуаром российского тв
хотя и без этого разумеется
могла бы обойтись
тем более что я всегда
терпеть не могла телевидение
и мне физически
не нравилось находиться
на территории телецентра
но это не было реальной
проблемой потому что
я с детства привыкла
что работа есть работа
она не обязательно
должна нравиться
но обязательно должна
приносить деньги адекватные
затраченным усилиям
тем более что по-прежнему
надо было решать
жилищный вопрос

времена тогда
были еще относительно
вегетарианские
в развлекательном контенте
почти не было политики
но вся внутренняя система
по-прежнему была
глубоко советской
и это внушало большие
опасения которые
накладывались на мою
прежнюю нелюбовь
к телевидению
(телевизор у меня
сломался в 1996 году
и больше я его
никогда не смотрела)
однако график позволял
сочетать эту работу
с литературной деятельностью
так что там даже одно время
работали несколько поэтов
и парочка прозаиков
но после отпуска по уходу
оказалось что ситуация
в отделе катастрофически
испортилась
образовались какие-то партии
которые интриговали
и травили друг друга
утренние смены теперь
начинались в восемь
и много было срочной
нервной работы
так что когда травля
дошла и до меня
я с необыкновенной
радостью написала
заявление об уходе
и навсегда покинула
это мрачное и затхлое
заведение

8.
особенно радовалась
я тому что наконец-то
уходила работать
туда куда всегда хотелось —
в детскую библиотеку
и это действительно была
самая прекрасная работа
в моей жизни (из тех
за которые хоть что-то
платили)
моей задачей теперь было
писать про детские книжки
и статьи о детских писателях
для библиотечных сайтов
но не все было так просто
прежние сотрудники отдела
уволились со скандалом
детсколитературная
общественность
их поддержала
и начала травить всех
кто пришел на их место
и занялся переформатированием
этих библиотечных проектов
мне сразу было сказано
что меня никогда не признает
эта тусовка
что никогда мне не стать
своей в российском детлите
но если честно мне к ним
не очень-то и хотелось
своего «взрослого»
литературного сообщества
вполне хватало
так что кончилось все
вооруженным нейтралитетом
они нас поносили за глаза
отдел дружно скрипел зубами
и терпеливо работал
над проектами
вероятно и до сих пор
продолжается эта
пламенная ненависть
способная пережить все
и распространиться
далее в веках
громокипящая ненависть
детских писателей
но плюсов в этой работе
было гораздо больше
у нас был отличный
коллектив много
интересных прекрасно
иллюстрированных
детских книг
о которых можно было
писать статьи
или просто рассматривать
и радоваться иллюстрациям
приходя утром на работу
особенно прекрасна
библиотека была тем
что мое рабочее место
находилось прямо
рядом с книгохранилищем
через две стенки от меня
стояло на полках
триста тысяч томов
и каждый день
приходя на работу
я испытывала от этого
чистейшее
ничем не замутненное
счастье

продолжение следует

2024-2025



Алексей Фукс: СУМЕРКИ, ВПОЛГОЛОСА. ОТРАЖАЯСЬ В ШЕЛЕСТЕ ВОДЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:36
СУМЕРКИ, ВПОЛГОЛОСА

Вчера, успокаиваясь под одеялом и смаргивая мрак, я вспомнил – исподволь – октябрьский день, его живой осколок, проведённый во Франкфурте между праздным перемётыванием от павильона к павильону книжной ярмарки и официальным визитом, потребовавшим костюма, в который я обязательно влез, и в который всё ещё был одет, когда погас свет в опустевшей приёмной гостиницы. Я помню как шарил в несоразмерной бедру сумке, болтавшейся на мне на выставке и в транспорте и на бульварах и в переулках, как сквозь рекламные ворохи, гаджеты и мёрч, со скрежетом и уханьем продавил болванку с ключом и отразился с ней в мутной двери между сдавленными шорохами номеров и околевающим городским пространством под названием "Зоосад", в котором кривые улочки расходятся трещинами от тяжёлого ядра подземной станции и упираются в слепой кирпичный забор.

Так сужался и ускользал от меня тот день, и пребывая рядом, я застил его очертания себе сам; цепь событий, как скайлайн, требует удаления во времени, чтобы сложиться в фабулу и сразу кануть в мутный бульон переживаний. В сгустившейся темноте вчерашнего дня я увидел себя хороводом фигур во Франкфурте в октябре, кажущихся, движущихся, преходящих. Отсюда я и сделаю теперь размытый снимок, после чего всё это, немного поколыхнув мои пустоты, нырнёт под облака.

Ко второму по величине букинисту я поехал на трамвае, шёл дождь, на двери висел звоночек. Магазин казался пустым, но стоило мне неуклюже присесть и погладить мокрым пальцем лисьи пятна подо льном переплёта, как из глубоких пустот в лабиринте полок возникли две девушки и громко благодарили скрытого торговца (с пустыми руками, ни за что!), который из-за этого невовремя закрутил радио, показал полголовы и открутил его на прежнее место. Надо мной звякнула, скрипнула, хлопнула дверь. Я выпрямился и двинулся вглубь систематики, руководствуясь ярлыками, расставленными за несколько эпохальных сдвигов до современности, как наобум. Голова торговца ни разу не признала моего присутствия, хотя я попробовал на пути несколько осветительных приборов, уронил стопку печатного материала и неоднократно выпихивал из прохода сумку, чтобы прошли посетители, которых то и дело выдыхали, словно эктоплазму, мглистые проёмы. Иногда, вытащив том, я видел в просвет, как голова с бородой отвлекалась от своих книжных дел и отвечала на телефонный звонок или проводила непокупателя жёстким взглядом, но на мои действия она не реагировала совсем. Мне случился Герхард Майер объёмом в несколько трамвайных остановок, и я пронёс его флажком над полутора метрами эзотерического пустоплётства, помеченного табличкой Philosophie. Когда кондовая философия ткнулась мне в колено, я уже устал ей интересоваться.

В Берлине прочитанный незнакомыми Герхард Майер не попадался мне ни разу, но мне не захотелось сказать об этом книгочёту; я посыпал монетами развалистый книжный нанос на некотором расстоянии от доступных ему приборов и оборудования и убежал через дверь вот с этой коричневой тетрадью. На странице 38 (на соответствующем автору немецком) сообщается: “Возникает ощущение отупления, мыслительный процесс затруднён”. Занимательно, что страница десять (“Торможение экспресса отозвалось у д-ра Хелены В. давлением в бёдрах...”) заложена квитанцией на покупку книги Этгара Керета “Трубы”, приобретённой в магазине Стемацки в аэропорту Бен-Гурион 23-го августа 2009г. у кассирши по имени Анна. Покупателем мог быть я сам, так как я действительно читал эту книжку в начале десятого года и регулярно летал в те годы в Израиль, но как эта квитанция попала в нечитанного Майера и предсказала моё прошлое? Анна, Вам слышен странный отзвук? Или это невероятно чужая квитанция?

Улицу обсыпало большими пятнами невидимых капель. Я засеменил в сторону тёплого света пекарни, и на костюме заблестели мокрые хвосты, а потом повалились водяные шторы складками взахлёст. Клиентов не было (хотя я смутно помню, как кто-то протиснулся в дверь, и как я смахивал крошки с их жирных теней на брошенной газете), я вдавил сумку в багровый пуф и обратился к продавщице, ожидавшей моего заказа с вежливым недружелюбием. Заказ, во избежание неудобных регионализмов, я сделал пальцем. Затем я, может быть, решал кроссворд в телефоне, или же делал вид, что читаю газету (оставленную человеком, несущим в углу рта одну из этих крошек в неизвестную даль). Чрезмерного вида начальник пекарни объявился в кафельной нише: обитый белым хлопком живот, смешная бабочка (не точно, но наверняка), смартфон, вложенный в ладонь, прижатый к уху. Сопровождая движения звуками, он неспешно выдвинулся в дверь. Из кафеля пришла ещё одна сотрудница и занялась чем-то заурядным, размышляя вслух и постепенно втягивая старшую в беседу. Похоже, что они пользовались отличными вариантами чего-то южно-славянского; сташая отвечала тяжело и не сразу, сбиваясь на причудливо изогнутый акцентом немецкий. Они как будто обсуждали горячий судок с однообразными булками. Я помню, как чай в стакане, суженном книзу, но всё равно слишком широком, чтобы влезть дном в углубление на блюдечке, дрогнул, когда я пнул стол коленом, сплюнул горячую коричневую жидкость в бумажный кубик сахара, и покрасил его и разъел, и помню, как затем каждый глоток и кусочек отзывался в моём мочевом пузыре лёгким пошаговым уплотнением.

Белое пузо тем временем расположилось под парадной аркой, откуда оно опасливо выглядывало, разговаривая головой в телефон и прислушиваясь, чтобы лицемерно хохотнуть и заговорить опять. Я пересёк ещё один сектор Вестенда. Воздух проглотил дождь, фигуры людей в домах вышли на балконы и потеснили на улицу сумерки. Большие мокрые деревья отряхивали листья, и те ахали и зияли и роняли на тротуар горстями тяжелую темноту. Две жены плыли на одиноком балконе в листве платана, отражая одна другую. Моя рубашка (я не надевал костюм после операции и непредвиденно похудел) выбивалась из-под ремня каждую сотню шагов, я вправлял её механическим тыком, как нервный человек, но вдруг на углу – на одном из углов – была портная мастерская. Разве я вру? Кажется, что мне потребовались два или три, несколько кварталов, чтобы понять про отсутствие дырки в ремне. Ходьба отзывалась жжением в мочевом пузыре и резью в плече, но не мучительно, я так понимаю. Идти было хорошо, я так помню.

У портного были ступени и штора. В складки шторы пришла женщина, подобная корабельной фигуре, разлила на мотки ткани оранжевый свет, рассекла стеклянистую тьму, из которой появился я. Я заговорил, как несчастный. Она совершила несколько движений, потом ещё несколько, с напряжением. Я держал брюки и следил за инструментом. Женщина не спросила с меня ничего, улыбнулась бессловесно и не ожидая даже, что я уйду, исчезла в складках. Моё отражение в шершавом прилавке завило ремень в петли на бёдрах и исчезло тоже. Этот ремень я купил задёшево в Киеве шестнадцать лет назад, в переходе у станции метро, не скажу какой. Пряжка к нему приделана посредством болта, который сам по себе выверчивается неминуемо и часто, и приходится вкручивать его то кухонным ножом, то ногтем большого пальца, по обстоятельствам. Ломался ли когда-нибудь мой ноготь в этом болте? Выпадал ли этот болт совсем наружу, на пол, в лужу, в водосточную канаву, в ковш плавильщика пуговиц?

Мысли о мочевом пузыре принуждают меня к выводу о нарушениях в хронологии событий (здесь и далее по тексту). Каким-то неверным кажется сцепление между балконом, раскачивающимся в листве, медными сковородами и ломаными тележками на фасаде кафе (опущено), лучезапястными связками в галантерее, и внутренними давлением и жжением. Но будем продолжать.

В чертах города, кроме прочих, проявлён образ смерти. Это верно в отношении всякой сущности, способной пережить человека, всякой, словом сказать, сущности, но город, пропуская в себя человека, позволяя памяти отдельной особи внедряться в свои черты метастазами, наслаиваться вялыми тканями из года в год, перестаёт нуждаться в её живом присутствии, становится предметным воплощением её сознания. Город это непрерывная цепь событий из жизни человека, оторванная от человека.

В конце улицы был парк, и в нём, видимо, вода. Я прижался лбом к кованому забору и наблюдал пузырь голубоватого света, подрагивающий в ветвях. Потом я посмотрел турникет и обошёл парк по периметру. Время было позднее, хотя балкон мне кажется ещё заметным, если обернуться (куда-то), но был ли уже продырявлен мой ремень наядой безмолвной и черноглазой?

Периметр вывел меня на несоразмерный взгляду бульвар (с каким-то ещё большим государством в названии). Шагая по бульвару, я почти отчаялся удерживать внутреннюю влагу. Время дня невозможно сдвинулось немного вспять, потому что небу, подвисавшему по краям бульвара на просторной застройке, здесь ещё удавалось дотянуться до мокрых плит тротуара. Светофоры тыкали дождь яркими грязными стрелками, ощущение прибытия одолевало меня; я приближался к месту моего назначения. Мне предстояло слоняться ещё около часа, но я не знал, что большую часть этого срока я буду кружить у смутно знакомой церкви, как космический обломок, не понимая, как сломить притяжение узнавания и разорвать круг.

Из бульвара получилось изогнутое шоссе, фасады и светофоры утопли в асфальте, на той стороне в кустах и оградах прорезались дырявые зубы нежилых особняков, а на этой обнаружился главный вход в парк невидимой воды. Я прижал сумку предплечьем и начал считать в уме крючки и пуговицы костюмных брюк, углубляясь в поиски приветливых зарослей.

Как можно найти в прошлом правду, если его попросту нет? Какой демон проберётся в оставленные нами печальные пустыни, где все разобрано на части и разбросано шалостями времени? Из всего, что случилось (ли?), ничего не вышло. Память вываливает пёстрый буфет варёных яств, и стоит их вместе вкусно пожевать, выходит в меру сочный нарратив. Истина прошлого – не более, чем привкус достоверности, стилистическая уловка, как перспектива на работах флорентийских мастеров. Классическая литература любила сыпануть эту пряность и скормить читателю “найденную рукопись”, или убедительно сообщить, что она-то сама совершенно достоверно знает, что “основана на реальных событиях”. Этот ярлычок теперь предваряет всякий полу- и псевдо-документальный треш, мучительно долго появляясь на экране между названием и чем-нибудь отрывисто-возмутительным. Между тем, потребительское недоверие свирепствует. Покупатели выносят только двойную слепоту нон-фикшена; биографии и автобиографии в разных пропорциях, тошнотворнейший из жанров, остаётся тем, кто не усвоил научный метод и желает вкусить от чужих квалий.

Кажется, я говорил, что ничего подобного туалету я у входа в парк не нашёл (и нельзя сказать, что я не поискал, как следует), но, завидев деревянный каприз, принял его за кафе с удобствами. Каприз оказался чем-то вроде театра; на входе некто распространял важность в молодёжной среде. Я укромно понаблюдал за их дымным осмосом в помещение и решил влиться, но был моментально выхвачен и опрошен как чуждый экземпляр, предпринимавший неясные манёвры, подозреваемый в нечистых намерениях (небезосновательно), одетый в неадекват. Я высказал цель визита, убедительным нистагмом совмещая лацкан моего собеседника с дверью, обнаружившей символические половые признаки за его спиной.

К тому времени, как я покинул здание, на виду не было уже никого, кто мог бы заметить моё облегчение. Улица теперь освещалась только фарами и фонарями. Тротуар всё сужался с сильным загибом, сообщая мне небрежность касательной. Когда очередная пара фар бросила мой силуэт на асфальт и исчезла впереди, я услышал собственные шаги и обернулся, но далеко заглянуть не мог, и что ожидало меня в дальнейшем тоже оставалось от меня сокрытым.

И так я шёл по дикому бульвару в сторону определённого места, втягиваясь на орбиту смутно знакомой церкви (хотя и не зная об этом), но по сути день уже изошёл, обсыпав подрагивающими конечностями паутину памяти. Известно ли Вам, что пауки каждый день поедают и каждый день выплетают свои сети наново? Здесь к месту абреже описанных выше событий.

Прибытие в гостиницу, выбивающееся из хронологии повествования — октябрь к югу от Таунуса — тонкая находка в книжной лавке — словлен ливнем — чай с печеньем у двух славянок — в сумерках под балконом — наяда и прокол ремня, усталое плечо и малая нужда — загадочный парк и ночь над бульваром — облегчение в театре — исчезновение меня.

Нетрудно предугадать, что случится с этими кусочками, когда их переварит моя память, или, как выразились бы адепты новой нейтральности, когда они реинтегрируются в целостность моего опыта. Кто может объяснить, что значит прочитать книгу? Один мой сосед заявил однажды, что после похода в Лувр, продлившегося четыре часа с минутами, он может распознать до 80% экспонатов (увиденных впоследствии вовне Лувра – в книге, по телевизору, вживую?) с некоторой уверенностью. Смогла ли бы ты, нежнейшая читательница, узнать персонажа книги Льва Толстого по прошествии многих лет (или немногих, или месяцев или десятилетий) после того, как Воскресенье вернулось на библиотечную полку? Ты же видишь, как женщина напротив выедает сливу из чайной ложечки, но вспоминаешь ли ты, что это уже произошло в сочинении Камю? Не кажется ли тебе, что только что законченный рассказ Осамы Дазая требует перечтения решительно всего, что ты читала до этого момента? Не случалось ли с тобой таких событий, чтоб непременно достать с полочки, отрыть из мусорной ямы и пересмотреть весь свой жизненный опыт? Что это значит – прожить день, месяц, десятилетие?

Первое, что вспоминается мне, когда я думаю о проведённом в г. Франкфурте дне, прежде, чем очерчивается именно тот, а не другой день, это вид на воду с моста. Через эту сцену я должен войти, как через арку, в любой франкфуртский октябрь: подо мной на волнующейся воде покачиваются гуси, и я думаю о вишнях. За моей спиной странная постройка пришпиливает мост к островку посреди воды, и внутри этого здания солнце скребёт крашеный пол широкими чёрными крестами, но гуси покрыты пеплом сумерек, они чистят перья на ночь, прячут клювы, раскачиваются, как в люльках. Я заставляю себя обернуться, как в “ясных снах”, посмотреть на здание и остров, и вижу залитый солнцем островок под мостом, но кресты у него на фасаде, а не на полу внутри, три андреевских креста на реке Амстел.

Но я продолжаю соединять узлы, реинтегрировать день в целостный опыт.

Трамвай, который возил меня к букинисту, остановился, как водится, в середине проезжей части, от которой платформу отделял металлический забор стандартного здесь пошиба, с шарами на стыках, в точности как в том городе, откуда мне никогда не хотелось уехать, и если утереть с блестящего шарика франкфуртский дождь рукавом, то на другой стороне улицы видно музыкальную школу, вместилище непознаваемого и волшебного, с прудиком у входа и группой бронзовых фигур, изображающих попытки подслушать концерт через внешнюю стену аудитории. Я однажды целый час сидел у этого пруда (зачем?), и в интервалах между стайками чёрных гнутых футляров мы с бронзовой семьёй слушали элементы музыкальной теории в кирпичной стене. С другой стороны трамвайной линии была (есть) библиотека, а не книжный магазин, но память исправит это несовпадение. У обеих остановок в названиях школа, это удобно.

В мою память вплетена длинная лента кондитерских и булочных, чаи и кофе с маковыми плюшками и клюквенным печеньем с причудливыми названиями вроде “жабье веко” или “яблочный карапуз”, и пестрядью вкусовых добавок: ветер из метро, бряцанье тележек, снег или сахарные капельки с липового дерева, знакомые голоса. Женская беседа на боснийском или (и?) македонском, скорее всего, приведёт меня рано или поздно в кафетерий университета, а ещё раньше или позже – к кофейным столикам в библиотеке с видом на гардероб, где две продавщицы из пекарни, помолодев вдвое, вертясь, топая и разоблачаясь на широкий шершавый прилавок, вдруг видят, наоборот, меня, хохочут и конфузятся. За этими столиками я пил с одной женщиной капуччино, но недолго, она скоро и насовсем уехала, и я заметил, что у меня от кофе неприятно стучит сердце, и в дальнейшем – лет десять или пятнадцать – пил везде только чай. Или вот ещё один очень удалённый (27-й километр за стёршейся городской чертой) санаторий, гда чай подавали с кубиком потного маслица на блюдечке, и один пухлый старичок (пузо, белая рубашка, галстук?) бросал его в чашку и набивал обильную пену, чтобы радостно закричать соседке в ухо: кофе! Это был санаторий для сердечников. Обёрнут ли кубик масла в бумажку? Держит ли он в руке (прижал ли к уху?) телефон? Сколько мне в этой сцене лет: 4 ли, 20 ли, сорок ли пять? Почему я думаю о черешне? Капает ли из низкой тучи на серые плиты главной аллеи, когда я возвращаюсь с речки в сумерки санатория? Какие земли разделяет эта река?

Воспоминания постарше сильнее и темнее, с редкими и яркими подробностями; недавние впечатления громоздятся, как вчерашний праздник в холодильнике. Но тёмная масса далёких событий неминуемо притягивает всё новое и новейшее к себе, вчерашнее и позавчерашнее кружится на орбите прошлогоднего, и со временем вместе с ним исчезает в чём-то элементарном, усваивается в безвременном. Когда я думаю о недавнем, эта сила притяжения отбирает у моего времени всякий образ, очерёдность упраздняется, и я “нынешний” становлюсь невесомым и пустым, как будущее.

Я смотрю.

В портной мастерской пахнет кожей и тканью, цвета и узоры затейливо обрамлены лаковым деревянным блеском, и рядом со стоптанными ступенями – широкий жёлоб, скат, вроде детской горки, но мне боязно, медленно раскачиваются нарядные тяжёлые кисти, в мотках торчат булавки, на прилавке одежда, нарисованная сама на себе. У горки стоит женщина с острым плечом и жёлтой лентой, которая всегда длиннее, чем нужно, у неё глаза гладкие, как большие чёрные пуговицы из банки. Я, наверно, сейчас поеду, и она меня словит, если я захочу. Мы сейчас уходим, на улице солнечно и холодно, но, наверно, это отблески полированного дерева в темнеющем стекле, потому что шагнув наружу, я оказываюсь на незнакомом бульваре в сумерках.

Я вдруг вспомню – через неотвратимые несколько лет – небольшой капризный театр, в туалет которого меня пустили несколько месяцев назад, и из него попаду на занятия хоровым пением, куда я ходил в детстве, комнаты, полные детей, которых я видел только там, регулярно на занятиях и больше никогда, своё неуклюжее пение, горсти родителей в сигаретном дыму снаружи, павильоны в незнакомом районе, и как я ищу комнату с человечком на двери в конце извилистого коридора, и как потом бегу обратно, спасаясь от тишины, разыскивая всех, пытаясь услышать пение в городе, текущем вокруг меня, бесформенном, лучевидном и незапамятном, в месте моего миротворения и расслаивания.

Ночь течёт, и я смотрю в темноту, моргая, пока память перетекает в опыт, и во внезапном внутреннем тепле листья, перебегающие улицу, как крысы, чёрные капли дождя, прикосновение ветра к раскрытому бедру, глумления веток над далёким тусклым фонарём, едва слышные слова в блеснувшем окне, запах оттаивающих сумерек, всё возвращается в непреложность прошлого.

ОТРАЖАЯСЬ В ШЕЛЕСТЕ ВОДЫ

В это время года полёты поздние, и к тому же самолёт держали на земле почти два часа, не позволяя взлететь. Шёл снег. Люди наблюдали, как вокруг самолётов ходят рабочие и машут руками, молодая пара рядом со мной начала заказывать снеки, девушка сказала, посмотри, и стукнула ногтем в стекло иллюминатора, но когда он посмотрел, то в пушистой дымке уже ничего не было. Они немного повздорили, наполнив воздух тёплым дыханием, почти одинаковым по запаху. Бортпроводница в проходе похлопывала пухлую сумку над моей головой и что-то ей говорила. Полумесяц кожи между её блузкой и юбкой плавно раскачивался над спинками сидений. Я раскрыл на коленях книжку и некоторое время в неё смотрел. Потом что-то стало происходить, самолёт глухо заревел, дрогнул, дрогнул, и мы, влекомые, исчезли.


Возвратившись в Берлин из поездок, я чувствую себя дома, но стоит выйти на бульвар, ведущий туда, где я нахожусь почти весь почти всё время, как меня встречает ощущение расстояния и пустоты, и шаги становятся неверными, как мокрый снег. Чемодан порыкивает на решётках и выжимает мне кисть, как мокрую тряпку.


Что я оставил дома, когда я вышел за дверь? Блестит ли в чашке надтреснутая плёнка вокруг шарика плесени, или я помыл её, выплеснув недопитый чай? Может быть, на полу лежит перчатка, разорванный конверт, завёрнутый предмет, который я хотел взять с собой, но оставил на стуле и забыл об этом? У моего чемодана не получается так легко перепрыгнуть через лужу, как это удаётся мне. У пешеходного перехода вдалеке стоят две фигуры, светофор меняет цвета, а они ждут и ждут неподвижно. Теперь я вижу, что у них разговор, но они не произносят ни слова. Две пёстрые вязаные шапочки, не одинаковые, вязал, несомненно, один и тот же крючок. Я смотрю мимо них, между ними, и наконец один говорит тихим, несчастным голосом: lass doch bloß einen Spalt offen, а вдалеке, в другом конце пустой улицы очерчивается знакомый сквер: скамейки, ограды, тусклые фонари.


Несколько лет назад, весной, я присел там на лавочку и написал (это было совсем другое время): когда тоска по возлюбленной усилилась от внезапной несоразмерности времени и пространства и одолела меня, то отклонившись от привычного маршрута, я опустился на лавочку в скверике, который оставался мне до тех пор незнакомым из-за своей близости к бульвару и предвокзальной площади. Мне предстояло уехать. Я посмотрел, как ворона выдёргивала объедки из подвесной урны, как дитя в чепчике, придерживаясь за подножку своей коляски, ковыряло газон палкой, как пацаны в дутых куртках цокали пивными бутылками и гаджетами, как благовидный старичок досеменил до середины сквера и потерял направление, и как, наконец, ветер отцепил от ветки пластиковый пакет и бросил его на другое дерево.


И я подумал (тогда), что пройди неделя, и я присяду здесь опять, что время – до поры – выровняется с расстоянием и разбавит тоску, истраченная страсть вольётся в изгибы памяти, незаметные, ничтожные здесь, в этом сквере, в мизерную разницу между мной сейчас сидевшим и тогда сидящим, полтора миллигераклита от силы, а то и меньше. Я встал и уехал, и когда вернулся, то опять сел, и всё так и было: дитя, ворона, пацаны и старик, вертящийся на ветру, и я. Кто был здесь первым? Время прижмёт меня, как лемех, лицом в борозду, оборачивая сослагательное в избытое; время-плуг камнями и корнями режет мои черты, и в устах моих набухает почва. Так зреют воспоминания,  колосятся и ждут серпа.


А ты стучишь ногтем в стекло и говоришь, посмотри, но некому смотреть, и ничего не видно, а только от слова облачко на стекле.

Александр Бараш: ДВА АВТОПОРТРЕТА

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:32
ЧАСТЬ ПЕЙЗАЖА

Я часть городского пейзажа,
примета этого квартала в последние 10 лет,
с электронной сигаретой во рту
и бордер-колли на поводке.

Мы стоим между
тихим перекрёстком и пиццерией.
За спиной, за заросшей вьюнком оградой,
под большой сосной - полудикий дворик
с пластмассовой детской горкой и белым столиком,
на котором, как рога жертвенника – ножки
положенных на него стульев.

Напротив - тупиковый переулок.
Вокруг золотая цветущая горчица,
сейчас её сезон, между анемонами и мимозой.
Я часть этого пейзажа, а он - часть меня.
И неизвестно, кто живёт дольше:
скорая помощь и бульдозер реновации -
это вещи примерно одного порядка,
одно и то же переходное состояние
между субъектом и объектом.



АВТОПОРТРЕТ С КНИГОЙ

Ветер шелестит волосами книги.
Она, опустив глаза, думает о своём.
По её лицу, как по летнему озеру, гуляют тени и блики.
А я где-то сбоку и сверху, будто на холме над ним.

Метафора зеркала обоюдно подходит,
отражая состояние любого из нас.
А ответ на вопрос, кто культура и кто природа –
зависит от третьих лиц и строенья их глаз.


Эва Бурке: АВТОПОРТРЕТ, 1939 (ЗАДЕРЖКА СПУСКА ЗАТВОРА)

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:29
Что здесь, помимо химикатов — аравийской
камеди, хлорида золота — ради глянца,
желтоватой картонной подложки, на
которой процарапана подпись?

Смотри, вот девушка в белом оперлась
на парапет моста, как долго ещё
фотоснимок сможет её защитить? Один
беззаботный шаг — и что с ней будет?

Смотри, как ветер уже приподнял
её летнюю шляпку, хозяйка схватилась
за краешек, покуда не унесло
через реку до самого берега.

Правит ли хаос всем, что осталось
за белыми полями? Исчезнет ли шляпка
навеки, похитит ли девушку
неуклонное окисление бромида серебра,

отправив к подругам в страну забвенья?
Фотограф умерла после долгой болезни
от ядовитых веществ в проявочной.
Вон там, где слева взлетает птица

с дерева, чьи корни ветвятся вширь
в полумраке, там, едва различима,
какая-то фигура вынимает
скобки и гвозди из рамы.

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН

Роберт Крили: АВТОПОРТРЕТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:26
Он хочет быть
злобным стариком,
зверским стариком,
таким же зверским и тупым,
как пустота вокруг него.

Он не хочет мира,
он не будет милым
ни для кого. Но грубо
окончательным в том зверском,
мерзком отрицании всего.

Он пробовал и нежность,
и сладость, и «о боже,
возьмёмся за руки, друзья»,
и это было отвратительно
и тупо, зверски неуместно.

Теперь он будет твёрдо
стоять на убывающих ногах.
Его руки, его кожа
день ото дня скукоживаются. И
он любит, но и столь же ненавидит.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН

Дэвид Родерик: АВТОПОРТРЕТ В ОБРАЗЕ ДЭВИДА ЛИНЧА

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:18
Я ношу в петлице цветочек.
Я люблю его сладкую ложь мне в нос.
Гвоздика, цветок дураков,

его сердце — увядающая империя.
Когда у нас страстный монтаж до утра,
я представляю, что сажаю цветы

в глазницы. Что мне может помочь
с трупным окоченением,
пока я прикован к рулю,

немножко Боуи по радио, скажем,
на шести кадрах в секунду, пока
фары блуждают по встречке во тьме.

Города вырастают в кальцинированные за́мки.
Рыбы обихаживают коралловые мозги,
вставшие на прикол в лиловой мгле аквариума.

Я люблю этот скрип целлулоида,
низкочастотный шум, жаркий
волос, пылающий в лампочке.

Порой я меняю гвоздику
на розу или на орхидею.
На экране хватает намёков

на то, что это мужчина-мальчик
создал ночь. Я однажды прочёл,
в детстве, под одеялом, что сон —

брат смерти, и вместе они посылают нам сны:
правдивые — через врата роговые,
лживые — через врата кости слоновой.

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН

Доника Келли: АВТОПОРТРЕТ В ЛАБИРИНТЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:15
                                       Северная Калифорния, 2016

Мы сидим на солнце, коленками кверху, и
это вроде бы океан, раз мы ощущаем себя

такими маленькими, — целое поле птиц
дрожит, как мокрая простыня, и тянется

к небу, раз нам так хорошо. Мы сюда
приходим медленно, приглядываемся:

малиновка, ястребинка, гусиная лапка,
тюлени пятнают прибрежный песок, и калан

в предвечернем свете бьёт ракушку о камень.
Океан, это поле, порой мы его упускаем,

соскальзываем каждая в саму себя, в лабиринт.
Порой этот лабиринт и сам как поле,

стены так далеко друг от друга, мы и не знаем,
что заблудились, пока нас не сгонит

с привычного места, не увлечёт вперёд
рёв ужасного зверя, который здесь обитает,

наши поджилки дрожат, широкий проход трясётся.
Нет путеводной нити, но мы помним и так

каждый поворот, каждый камень в стене; мы помним,
как он построил внутри нас эту путаницу ходов

и облегчённо расселся у нас в сердцевине;
мы помним (пытаемся помнить), как птицы

сбиваются в стаи, их крылья в ритме мирного
сердца, солёный ветер с моря. Нам страшно,

вдруг это выход, по содрогающемуся коридору,
в центре — чудовище наконец заснуло — россыпь

костей — и вот он, зверь, перед нами. Но чьё
у него лицо? И есть ли камень в наших руках?

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН

Грегори Орр: АВТОПОРТРЕТ В ДВАДЦАТЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:10
Я стоял внутри себя,
как мёртвое дерево или башня.
Я дёрнул за верёвку
сплетённых косичек,
и высоко надо мной
колокол листвы зазвонил.

Раз уж моей рукой
был прознён мой брат,
я сказал: Будь она камнем.

Раз уж мой язык
грубил и дерзил, я сказал:
Будь он пылью.
И всё же
это не к смерти,
а к её телу в зелёном платье
влекло меня. Потому
день за днём я в поле стоял,
пока не почернела трава
и не грянул дождь.

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН

Арно Титовс: АВТОПОРТРЕТ, ИЛИ ЗООПАРК ВИДЕНИЙ НА ПЯТОЙ АВЕНЮ

In ДВОЕТОЧИЕ: 43 on 08.03.2025 at 22:06

густоволосый мужчина с окостенело изогнутой спиной уже полгода твердит мне, что я Иисус;

раскрываю журнал — 36 евреев в серых костюмах и красных плащах пытаются убедить меня, будто я не жид;

ближайшая кассирша, которая недостаточно сметливых покупателей оставляет без сдачи, третий день хочет продать мне газету.

я зашёл в детский сад лишь затем, чтобы послушать лекцию русского социолога про белые маечки.

потный марксист огорчился, что я не девица, с тех пор я больше не доверяю ораторам.

ещё и февраль-то не наступил, а я уже обитаю в мире своих иллюзий — я больной человек, оставьте меня в покое;

в соседней комнате пять философов пьют за незабвение царской семьи, и меня усыпили их речи;

в курилках больше не говорят о шахматах, а только о пьяных кукольниках, растерявших палки от собственных марионеток;

я тоже кое-что потерял — в среду часы в борделе, но нашёл их в воскресенье в соборе Святой Магдалины

ПЕРЕВОД С ЛАТЫШСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН