:

Archive for 2014|Yearly archive page

Ольга Левитан: ОТВЕТИЛ, СКАЗАЛ, ЗАМЕТИЛ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:39

В «Жалобе пограничника», как и во многих других стихотворениях Даны Зингер, главное действующее лицо — слово, приобретающее черты персонажа. Слово разговаривает с собой и с миром, рефлексирует по поводу самого себя, проверяет себя на жизнестойкость, ведет опасную игру, финалом которой может оказаться самоуничтожение. Лирическое «я» этой поэтической речи не имеет отношения к личности поэта. В сущности, здесь можно было бы обнаружить целую систему игровых ситуаций или игровых подмен. Одна — касается автора текста, отказавшегося от прямого присутствия в стихотворении, спрятавшегося за «пограничника», «сторожа», «привратника». Другая разворачивается вокруг пограничника, прячущегося за собственное настойчивое нежелание быть кем-то — чем-то, имеющим отношение к звонкому и режущему слух корневому — «гран». В этой второй подмене выясняется, что герой текста и не пограничник, но его нежелание быть «граничником», «гранильщиком», «гранью». Нежелание восхищает своей целеустремленностью, словесно выражаемой в повторении как вышеперечисленных, так и еще целого ряда слов, содержащих «гран».
Магическая сила повторения (повторенье — мать ученья) приводит к тому, что главным персонажем текста становится это «гран», предстающее, как в комедии масок, всякий раз немного другим — то гранью, то гранитом. Во второй строфe стихотворения обнаруживается не только повторение, но и удвоение подмены: пограничник подменяется сторожем, подменяемым в свою очередь корневым «страж». Масочность присутствует несомненно и в самих трех персонажах: пограничнике, стороже, привратнике, трех масках одной важнейшей функции. Суть ее — нахождение на границе, пребывание в пограничной ситуации, провоцирующей как обострение чувства ответственности, так и освобождение от него. Вместе с тем, первая фраза второй строфы — «сторожем быть не хочу» ведущим ассоциативным мотивом этого текста делает каиновское «разве я сторож брату моему», и в этом свете все происходящее в «Жалобе пограничника» оказывается внутри не только индивидуального игрового, но и общекультурного контекста. Само стихотворение предстает как ироничное, смешливое раскачивание между самоуничтожением — навязчивым «быть не хочу» и самоутверждением — «сам я», «стою сам», «колеблем стою». Утверждение в этом стихотворении принимает облик отрицания «не хочу». Отрицание создает иллюзию устойчивости — «но нежеланье мое гранит меня и ограняет…». Сюжет, очевидно присутствующий в тексте, развивается по спирали. Эффект спирали возникает и за счет трехчастной структуры, где каждая следующая строфа короче предыдущей, и в связи с обострением, драматизацией отношений между отрицанием и утверждением, самоуничтожением и самоутверждением внутри каждой строфы. В словесной ткани стиха эта драматизация выражается в буквальном — здесь важен и графический элемент — сокращении расстояния между «быть» и «не быть», нежеланием и желанием. Длинный оптимистистический ряд «не хочу» первой строфы, где есть время и место для утверждений и отрицаний, подобен свободному возглашению. Во второй строфе укороченное почти вдвое «не хочу» звучит как жесткое и безнадежное сообщение. Наконец, в третьей строфе для «не хочу» просто напросто не остается физического пространства, ибо выясняется, что в трех последних строках о желаньи вообще никто не спрашивает. Драматизм, неожиданно возникающий в «Жалобе», сродни поэтике абсурда, где каждый открывает в себе клоунские черты. Персонажи «Жалобы», как и положено героям абсурдисткой драмы, беседуя друг с другом, друг друга не слышат: сам себе «сказал» пограничник, сам себе «ответил» сторож и сам себе «заметил» привратник. И эта «дурацкая», клоунская система отношений между персонажами так же, как и описанное выше ироничное балансирование между противоположными смыслами ограждают стихотворение от патетики, ограняют чистоту поэтической речи. Зыбкое идеальное пространство русского текста, где “сам я на страже стою, сам осьмигранник себе”, в английском звучании становится конкретным и четко определенным местом — моим собственным райским садом — “my own octagonal garden” (согласно средневековой традиции, райский сад имел форму восьмигранника). Что сохраняется от этой речи в переводе на английский и на иврит? — вопрос разумеется увлекательный, но не очень корректный. Теоретически интерес такого сопоставления — во взгляде на возможности языка. Практически глаз упирается в настроение переводчика. Английская версия «Жалобы» с однообразным ритмическим повторением «I don’t want» утверждает жестко-линейный принцип композиции. Линейность главенствует, несмотря на остроумную игру смысловых значений «guard», «guide», «ground». Это приводит к патетической атмосфере, не имеющей отношения к оригиналу. Английская «Жалоба» напоминает песенные тексты баллад сентиментально-романтического рока. Переводы на иврит, все три, сохраняют внутреннее кружение стиха, передают стихию игры слова со словом.
Наиболее интересный из них перевод Зали Гуревича дает самоценное разнообразие речи, наполненной неожиданными смысловыми оттенками. Вместе с тем ивритское звучание стиха драматичнее русского. В то время, как в русской «Жалобе» — скрытый драматизм и очевидная ироническая интонация, на иврите скрытая ирония прослушивается в явно драматическом строе фразы.
Театр масок продолжается и на страницах созданной Г.-Д.З. книги коллажей “The Bodyguard”, где текст стиха на русском, на английском (пер. А.Нура и Г.-Д.З.) и на иврите (пер. Р.Блюмерт, М.Найгер, З.Гуревича) выступает как важнейшая составная часть концепта. Композиционно текст располагается в центре книги.
Предшествующие ему и последующие за ним коллажи ни в коем случае не иллюстрации, но перевод текста в визуальный ряд. Повто-ряющиеся здесь мотивы — глаза (в том числе павлиньего; павлин — символ вечности, райского бытия), вглядывания, взвешивания, анатомического исследования, тел, скелетов и отдельных черепов и костей, зачастую исполняющих совершенно несвойственные им роли ангелов и плодов, образуют самостоятельные смысловые цепочки. Коллажи отличаются плотностью и даже некоторой избыточностью деталей. Как и текст стихотворения, они образуют сеть повторений, подмен, створок, за которыми открываются неожиданные картины. Представляя стихотворный текст как объект перевода на разные языки, включая визуальный, книга создает свою художественную систему, где стихотворение и остраняется, и втягивается в непривычно-диалогический способ существования.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Валерий Мерлин: ГЛАЗ В ВИНОГРАДНИКЕ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:22

ЧИТАЯ ПРОСТРАНСТВО ЭЙН-КЕРЕМА

Все начинается с ареста: взгляд уприрается в противоположный склон ущелья и видит: он арестован.
Взгляд видит: францисканский монастырь – ограду Святыни — и отдельное пространство долины – рамку Мифа. Так начинается взгляд из моего окна: со взгляда начинается поэтический цикл Александра Бараша об Эйн-Кереме.
Взгляд смотрит на мир сквозь раму окна, он видит только рамки того, что ему дано видеть. Еще до того, как увидеть мир, взгляд видит оправу мира – кипарисовый ларец Святой Земли, и себя, вписанного в эту оправу — инкрустированного в ларец.
Кто-то явно побывал здесь прежде нас, все уменьшил и забрал в рамки. Наше зрение — в тени уже бывшего взгляда. Наш мир вписан в кругозор:

Единственное в чем можно быть уверенным –
Что его окружало то же что меня.

Нам остается читать уже прочитагнное: нести ношу всгляда, транслировать взгляд, как наши клетки транслируют генетический материал:

Уцепиться в подлокотники – и продолжить
полет – на уровне взгляда из окна – над Эйн Керемом.

В одной из башен Иерусалима – на высоте башен Иерусалима — расположилась станция взгляда: это станция наблюдения за Виноградником. Взгляд, расположившийся на станции, привязан к Винограднику — он служит сторожем на Винограднике. “Был некоторый хозяин дома, который насадил виноградник, обнес его оградою, выкопал в нем источник, построил башню и отдав его виноградарям, отлучился” (Матф.21:33) Какое сокровище он там сторожит? Ясно одно: это то же самое сокровище, которое оставил сторожить хозяин – сохранность вещи гарантирована непрерывностью взгляда. Иерусалим – город Храма и Синедриона, еще совсем недавно столица Хасмонеев; Эйн-Керем – уютный и обжитый мир, пещера нимф, роща Эхо – эллинистический локус, приютившийся под боком римско-иудейского истеблишмента. Виноградник приютился под Башней: только в садах эллинизма можно укрыться от Империи, и только в тени Империи цветут сады. Эллинизм: источник в винограднике, эхо в роще – тот же самый мир, в котором Мандельштам хотел укрыться от “желтого сумрака иудаизма”: мир, в котором тянет укрыться. Домашняя утварь, которую хранит наш взгляд и которая никуда не может укрыться от нашего взгляда. Для Мандельштама убежищем было русское слово; во времена социализма любили говорить о “малой родине”, для нас уже сам социализм кажется “уютным и обжитым миром”. Проблема в том, что в этом укромном мире нельзя укрыться. Эйн-Керем не замыкает собой кругозор даже того, кто в нем обитает. Обрамленность мира означает опрокинутость мира вовне – во Взгляд того, чей кругозор обрамляет весь мир: историю глаза продолжают телесные технологии Кумрана (это тоже рядом: “в двух шагах”). Возникает и другое подозрение. Если функция сада – ограждение, то не является ли сад рамкой — пустой рамкой? Это понимает сторож виноградных источников Михаил Король:

Отсюда, учти, и выползла наша нация.
Вот место ее пустое, хоть и святое тоже.

Непонятно, с какой стороны сторожить это место: образование еврейского государства – это одновременно выход нации за стены гетто и ее замыкание в стенах обретенного рая (Benjamin Harshav. Language in Time of Revolution. Berkeley, 1993). Взгляд снова возвращается в свои границы, и видит, что это он их сторожит.
Сторож видит: “клипот”, мусор, неубранную территорию, и понимает: здесь ему не укрыться.
Помнится, однажды кто-то искал укрытия в Гефсиманском саду: Простор вселенной был необитаем, И только сад был местом для житья, — но оказалось, что он попал в самое открытое место в мире:

На меня уставлен мир полночный
Тысячью биноклей на оси.

Сад оказался средоточием взглядов. В саду оказалось тесно (“душа моя скорбит смертельно”), и он узнал это чувство: “И убоялся Яаков очень, и стало ему тесно” (Берешит 32:8), но почему так тесно?

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Анри Волохонский: ДВИЖЕНЬЕ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:19

Понтила рассказывает.
В начале шестидесятых — так он рассказывает — у нас было движенье под названием мудизм. Не массовое
— Каракула, Роберт Эдисон, который на трубе играл, еще этот барабанщик — все из диксиленда, Юра
Сорокин-муда Путешественник, меня выбрали в главмуды, и девушки конечно тоже бывали. Придумали язык:
змеюшка Ши, мудушка Кар, сочинили гимн:
… Мудушка Главный
Мудушка славный…
— это обо мне, ну и мудили.
А одна девушка пошла в ресторан с иностранцами. Они ей говорят:
— Что у вас за жизнь, неинтересно, никаких движений. Вот у нас — хиппи, например, а раньше были
битники. А она им:
— У нас тоже есть движенье.
— Что за движенье?
— Мудизм, такое движенье, теченье.
Разговор же происходил, как сказано, в кабаке. Там в лампочку или под столик был вделан прибор, чтобы
подслушивать, о чем беседуют иностранцы, и вот, блестящий результат: мудизм.
Мгновенно происходят аресты. Следуют обыски и допросы по захваченным материалам.
— Что такое «мудушка главный»?
— Главмуда. Он перед вами.
— Так вы значит главмуда?
— Да, я мудушка главный.
— Значит главный мудушка… А что такое «змеюшка Ши»?
— Любое пресмыкающееся.
— А зверушка Ры?
— Млекопитающее.
— А птичка мудистическая мудушка Кря?
— Это утка. А мудушка Кар — ворона.
— Что такое «Дом Мудака»?..
И все это тянется, и длится. Наконец гебешник доходит до сути дела.
— Значит у вас такое движенье, мудизм?
— Да, мудизм, теченье.
— Теченье, я понимаю. Как же у вас все это осуществляется?
— Мы собираемся за Кировым столом…
— Так, так… понимаю… собираетесь… и…
— И мудим.
— Мудите, я понимаю… Но как же, как вы… мудите?
— Да примерно так как мы с вами.
Обличьем своим Понтила был столь величествен, что когда он проходил по улице, у взрослых женщин глаза
скрипели в орбитах.
 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Павел Пепперштейн: ОПЫТ (окончание)

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:15

И Лиза вздрогнула, свои глаза открыла
И тихо глянула в зелёное окно,
Как будто вспомнила. И сразу же забыла.
Мелькнуло нечто и ушло на дно.
Её уста ни слова не сказали,
Но платье, шарфик были так пестры,
И все сидели, словно на вокзале,
Как на табло, взглянув в лицо сестры.
— Приходит с опозданием, — промолвил,
Немного вздрогнув, толстый старший брат,
И губы Лизы, полные любовью,
Вдруг приоткрыли зубок светлый ряд.
В соседней комнате с трудом поднялся кто-то,
Пошарил по полу, и звякнуло стекло.
Открылась дверь. Там, подавив зевоту,
Стоял отец. Из глаз его текло.
“Окончен опыт. Вот оно. Мензурка.” —
Он поднял трубочку из тонкого стекла.
Ворвалась в комнату весёлая мазурка,
Сестёр и братьев в танце увлекла.
Они слились, их бросило на воздух,
Свивая быстро в золотой шнурок.
Мелькнули в танце смех, любовь и отдых,
Цветы и песни, святость и порок.
Затем в мензурку узкую всосались
И каплей золотой легли на дно.
Рука отца дрожала, но держала
Прозрачный столбик. Трубочку. Зерно.
Лишь аромат технического масла,
В окошке — свист ночного сорванца,
И всё улыбка ширилась, не гасла
На страшно молодом лице отца.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Михаил Гробман: * * *

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:12

* * *

Вот умер ещё один друг
Какая печаль —
На очередном витке коварного успеха
На очередном повороте сезонной славы
На очередном взлёте дежурной всеобщей любви
Он теперь навсегда обошёл меня
И мне некому адресовать
Свой полукорпусной выброс тела
На нашей многолетней семейной стометровке

Друг мой — как ты мог подкинуть такую подлость
Как ты мог так жестоко покинуть меня
Уйти в тот мир где нет зависти
Где нет грусти побеждённого
И нет отчаяния неудачников

Еще несколько таких расставаний
И жизнь потеряет
Все свои ароматы
Всю свою прелесть
И весь свой ежедневный смысл

И всё-таки смерть друзей
Лучше чем смерть врагов —
Нет ничего болезненней и тоскливей
Чем поспешный уход того
Кому не успел отомстить —
Он уплывает в больничной койке вдаль
И оставляет тебя наедине
С завтрашним тотальным народным признанием
Он не успел его увидеть
Заплакать невидимыми слезами
Почувствовать острую обиду беспомощность страх
И самое главное свою вину
Вину перед победителем

Куда теперь отнесёшь
Свои почётные грамоты
Кому сунешь в нос ордена и медали
Разве только обществу ветеранов —
Если пережил своих врагов
Туда тебе и дорога
Несчастный

 

* * *

Зачем старик шестидесяти лет
Идёт вставлять искусственные зубы
По нём поет рыдающий кларнет
По нём рыдают гробовые трубы
Над рта морщинами склонился врач зубной
Чинит наркоз жужжит стальной машинкой
Напрасен летний труд ведь раннею весной
Снесут живот и рот под роковой простынкой

Дожил до старости — замри и трепещи
Не бегай по врачам не суетися всуе
Но лучше в наступающей нощи
Найди с кем разойтись прощальным поцелуем

 

* * *

Когда филолог всех берёт на пушку
И расчленяет слово на слога
И смысл рассекает как лягушку
И упирает в нас свои рога

Когда курчавый мальчик иудейский
Предавший свой законный ешибот
Нам производит много разных действий
И понимает всё наоборот

Беги поэт той алгебры паскудной
Она на вивисекторском столе
Переиначит путь твой многотрудный
И на предметном разотрёт стекле
Так и сгниешь во мгле методологий
И станешь пищей многих школьных мух
Чтобы системой пошлых тавтологий
Войти в преданья инсультных старух.

 

* * *

Позвоночник человека
Очень хрупок очень слаб —
Посмотри какие груди
Впереди висят у баб

Эти гири тянут долу
Тонкой шеи вышину
И сгибают аж до полу
Тела верхнюю спину
Вот уже на четвереньках
Ходят женщины вокруг
И мужчины на коленках
Заползают на подруг
А вокруг летают птички
Шепчут в солнечной красе
— Брось двуногие привычки
— Будь как люди будь как все.

 

* * *

Я так сильно пнул беременную крысу
Что из неё посыпались крысята

Там где упал первый —
Вырос город Рим
Там где шлёпнулся второй —
Вырос город Константинополь
Там где провалился в болото третий —
Основан город Москва

Остальные рассыпались кто куда
Стали посёлками деревнями промышленными зонами

О эти лапки носики усики
О эти лифчики чулочки трусики
Город Москва город Москва
Город крепостных стен крепостных детей
Когда они убегают
Ты посылаешь им вслед
Железных крокодилов смертельных аспидов
Когда дети остаются
Ты душишь их в собственных постелях
Шнурками от ботинок
Липким приторным запахом
Конфетами жиром пивом
Кислой капустой солёными огурцами
Огурец — идеальная пробка для горла

Город Москва город Москва
Ты ещё летишь в этой бесшумной траектории
Маленького биологического тела —
Голый хвостик крохотные ушки —
Кто тебя пожалеет
Кто накормит материнским молоком

А я твой невольный создатель
Ушёл по уральскому хребту в хазарские степи
Заснул в кургане под волжской волной
И даже каспийская серебряная вода
Не в состоянии меня пробудить.

 

* * *

Там где китайские жёлтые люди
Череп мартышки приносят на блюде
Там где лежит круглолицее Мао
Запаха воска и цвета какао

Там где густая река Хуанхэ
Режет селенья подобно сохе

Там я гуляю в шелку и парче
Райская птица сидит на плече

В небе колышутся красные ленты
Девушки юные шлют комплименты
Ах комсомолки страны поднебесной
Каждая выросла нежной и честной
Яркий румянец овальных ланит
Даже святого собой соблазнит

С тела я сбросил и шёлк и парчу
Чистой любови навстречу лечу.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Александр Бараш: ИСТОЧНИК В ВИНОГРАДНИКЕ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:09

ЭЙН-КЕРЕМ

Из моего окна
виден противоположный склон
ущелья — одного из щупалец многопалой звезды —
котловины в центре которой — классическая анатомо-топографическая схема —
гнездится на холме францисканский монастырь —
мозг и желудок этого организма  то есть
страны — отдельного
пространства долины
окружающих гор
и мифа —
что именно здесь
в деревне Источник-в-Винограднике
это звучит столь же нейтрально как скажем Сосновка —
в двух часах пути от квадратных башен Иерусалима
в одном из изгибов Иудейских гор
в уютном и обжитом мире —
ничуть не менее стабильном
чем наш сейчас —
родился
Иоанн
Креститель —
Не думаю что на него давило
его будущее — то что мы о нём знаем — если
наше знание имеет какое-то отношение к его реальной
жизни  а не к истории  подверстанной к истории
Единственное  в чём можно быть уверенным —
что его окружало то же  что меня — он
наверняка оказывался в то же время
в том же
месте —

 

сидел на камне среди
прабабушек этих колючек
И скорее всего там же где сейчас серпантин шоссе —
была одна из троп в сторону Бейт-Лехема они до сих пор
чаще всего естественно повторяют наиболее удобные извивы подъёма
Голуби мелькали перед глазами  Пыльная кисея песчаной тучи
так же висела над выступами домов справа внизу
Возможно он думал  что если хватит сил
то на самом деле самое чистое —
уйти

куда-нибудь в пустыню
между Иерихоном и Эйн-Геди  и
в горной пещере над воспалённым блеском Солёного моря
где отвлечь могут только — песчаные зайцы
заняться наконец тем  что одно на свете
не оставляет вкуса дерьма во рту —
ожиданием встречи с Б-гом
Мессия идёт к Храму
а я — уже жду его
раньше всех
Здравствуй
————
На меня мое будущее не давит —
более чем достаточно настоящего
Сегодня — середина ноября середина дня и середина моей жизни
То что я сейчас говорю — лучшее из того что я могу сказать
Другой возможности не будет  Обстоятельства не стекутся
более удачным озером  Во всяком случае
надеяться на это — значит
лишить себя
надежды

 

 

КУМРАН

Версия
что Иоанн
сидел во главе стола собраний
в Кумране — на белом холме между отвесными скалами
до сих пор не воплотившегося — самодостаточного в своей ясности — ожидания
и Мёртвым морем  горящим как тело мира  с которого содрали кожу —
эта догадка не противоречит ощущению  когда прикроешь глаза и
закинешь голову  Ессейские братья и сестры
стекались к центру общины
со склонов гор

 

 

как зимние потоки —
в бассейны подземных водных хранилищ
Кумран — если судить о человеке по его дому —
с его десятками микв заменявшими полы стены столы кровати и скамьи
был столицей ритуальной готовности
кожей принять — проточное касание
высшего присутствия
когда поры — как ноздри
мастера благовоний
из Эйн-Геди

А потом
было землетрясение  оно же — война
Умерло даже кладбище  на восточном краю холма
Гигантская водяная лилия — с лепестками цистерн и стеблями каналов
лежит перед глазами туриста торчащего как пародия на потомка  на бывшей
сторожевой башне — в том же напряжении сухих суставов
как у скелетов во вскрытых старых могилах
Есть здесь нечто напоминающее одну из
доминант дурного сна — невозможность
сжать пальцы

В нескольких километрах
два заведения — распавшиеся части наследства
Монастырь Святого Герасима и Водный Парк Калия
Греческий монастырь как и большинство его собратьев — тихо теплится
потупясь и напевая псалмы — между одной из центральных деревень
палестинской автономии  носящей по смежности  имя Иерихон
там нет не то что городских стен   но и зданий выше
двух этажей — только женщиы дети террористы и
полицейские с усами  но
без ботинок —

и
шоссе на Эйлат
слева — море  справа горы
Как будто пустыня  но копни — и наткнёшься на кувшин с рукописью  где
лично тебя обвиняют в слабости духа  разврате и пособничестве Сынам Тьмы
Всем предлагается бросить жребий битыми черепками — и поочередно
наложить на себя руки — потому что всё равно
больше накакого выхода нам не осталось
Ну так начните с себя! А мы уже
начали
———

 

 

В общем диспозиция
мало чем отличается от той
что была на рубеже эр   Финики под стеной Аввы Герасима —
так же сладки  как в описаниях античных историков  А что до
Водного Парка Калия — то это явная карикатура на Водный Парк Кумран
С другой стороны если бы в Калии на месте бывшей иорданской военной базы
сделали тюрьму или дом творчества — это бы соответствовало духу
и букве места — но противоречило естественной бесчувственности
непосредственного жизненного процесса ко всему
кроме него самого

 

 

ВРЕМЯ ТРЕТЬИХ ДОЖДЕЙ

Но и эта земля — равнодушна к
тому что движется в промежуточном сейчас —
словно пена тумана по гребням террас — между
двумя её зримыми слоями — почвой и небом — в воздухе
взбитом как сливки  писцом Эзрой и компанией
До прихода Мессии ничто
не может не только
закончиться но и
начаться

Ещё одно утро
в квартире   висящей
над Эйн-Керемом   В Палестине два
времени года дождливая осень и сухое лето Различаются три
периода ранних дождей  первые дожди вторые и третьи —  Сегодня
Десятое Кислева — время третьих дождей  Скоро
придется закрывать окна от западного ветра
включать камины и забиваться в аквариумы
автобусных остановок
как

по соседству
за горой — овцы в пещеры  Скоро —
ровно в двухтысячный раз — родится тот  кого Иоанн
крестил поблизости от Кумрана  Скоро — Ханукка  когда
водяные мельницы зимней бури гонят пенные волны озноба по каменным
спиралям улиц  с грохотом раскручиваясь в долинах   Небо способно
обрушиться на человека —  сбоку   пространство — снизу   А за
нежной роговицей окна —
девятисвечник цветт
справа налево
Амен

———

Начало дня  Включаем
компьютер  Он издает звук  напоминающий
самолёт на взлёте  Уцепиться в подлокотники — и продолжить
полёт — на уровне взгляда из окна — над Эйн-Керемом   Что
будет дальше  и кому это нужно —
не имеет значения
но играет
роль

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Михаил Байтальский/Владимир Тарасов: ЭЛЬБРУС

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 15:04

 

Покорился человеку
Ты недаром, брат.
               М. Лермонтов

I
Под утро, в час любовников счастливых,
Старик Эльбрус, кряхтя, встает из тучи.
В долинах ночь, а в небе, в переливах
Бегущих облаков, идет летучий
Обмен паролей, принятый при сдаче
Ночных дежурств. И так или иначе,
Что там бы ни случилось в прошлой смене,
Но солнцу исполнять свою работу:
Сперва разбрызгать в небе позолоту,
Потом в горах явить свое уменье:
Застав врасплох природу полусонной,
Обдать ее волной в четыре цвета:
Карминный, бурый, палевый, лимонный…
Знакомы солнцу тайны туалета.

 

 

II
Знакомы солнцу тайны туалета…
Позолотив, подкрасив и подмазав,
Пока земля еще полуодета,
Ее фигуру, Лик ее чумазый,
Оно кроит из облачного шелка
На зависть дамам утреннее платье:
Какой узор ей лучше подошел бы?
Какую моду лучше пожелать ей?
Был час утех. А нынче — час исканий.
Из облачных легчайших в мире тканей
Найди, какая более красива.
Но не ищи лишь в них такой приметы,
Как верность прежде избранному цвету:
Обманчивы их сложные извивы.

 

 

III
Обманчивы, неверны их извивы…
Таких обманщиц все же не ревную:
Небесное в неверности не лживо,
А ревность маркирует ложь земную.
Подстать текучим музыкальным фразам
Переливаются цвета на небе,
Вот только что алело здесь — и разом
Все голубое, алый цвет как не был.
Текут и льются краски заревые
мелодии прелюдии подобно.
И тот, чье сердце черство и недобро,
такое видя, может быть, впервые
Задумается, удивясь чему-то.
Блажен, кто эту испытал минуту.

 

 

IV
Кто знал минуты удивленья, счастлив…
В горах, в палатке ночью мы лежали.
И вдруг во сне, как то бывает часто,
Толкнуло. Выглянул: Эльбрус в пожаре!
Он весь пожар. Вокруг него бушуя,
Дымятся облака. Их цвет изменчив.
Багровые ведут игру большую,
А серые ведут игру поменьше.
Их обступили облака-зеваки.
Толкаются, дерутся как макаки,
Чтоб подойти к играющим поближе.
Не чуют как там в середине жарко
Не думают, что их огню не жалко,
Что он их всех по очереди слижет.

 

 

V
Их всех по очереди слижет пламя…
Но кто-то в небе оказал им милость —
Нашелся ангел, помахал крылами —
И во мгновенье все переменилось.
Великая минута перемены!
В одну такую старость моложает!
В другую — ишь! — дешёвка дорожает,
А ценности, увы, теряют цену…
И вот, багрового почти не стало.
А серое — его и вовсе мало —
Меняет цвет, вытягиваясь в ленты,
Они плывут все выше, выше, выше,
И резкий ветер вьет их и колышет:
В аккорде новом — те же элементы.

 

 

VI
В аккорде новом повторенье темы,
Сквозящей прежде в предрассветной фуге.
Эльбрус горит, и он не шутит с теми,
Кто с ним неловок. И бегут в испуге
Зеваки-облачка, и торопливо
сменяя одеянье, всем на диво
Рекомендуются.., но входит человек.
Он облаком вошёл, в одной сорочке.
За ухом чешет, чех что ль? или грек?
Да двое их, чеченцев мирных, впрочем,
ругаются отменным русским матом.
Их заявленья детски-простоваты,
Их настроенье детски-простодушно.
И все в них так прозрачно, так воздушно!

 

 

VII
Прозрачно и воздушно это море,
Что небом опрокинулось над нами,
И ветер, управляющий волнами,
Участвует в их многоцветном хоре,
В котором все раздельно, но и слитно,
Звуча приказом, просит, как молитва.
Послушай, эй, дари мне миг восторга!
А им — освобожденье от парторга!
Чечне — прививку от урлы и сброда!
И всем — ступени и отроги небосвода!
И облака — то в медленных извивах,
Как поле, что волнуясь колосится,
То треплются, как платьице из ситца
Над бедрами девчонок шаловливых.

 

 

VIII
Девчонок искусительные бедра
Доныне старого волнуют Шата,
И он пытается держаться бодро,
Хоть организм его давно расшатан,
Хоть сыплется песок, и камнепады
Бывают — он их сдерживать бессилен, —
И мозг… Но что касается извилин,
То вслух об этом говорить не надо,
К тому же мы темны в таких вопросах.
Так к свету! К солнцу тянемся веками —
Вот луч его, как золоченый посох,
Из туч пробился и ударил в камень,
И ключ забил… И чудо стало ближе…
Лучи по склону бьют все ниже, ниже.

 

 

IX
Волшебный посох бьет все ниже, ниже
По склонам гор. Снега еще румяны,
Но в них уже образовались ниши,
Видны уступы, зачернели ямы.
Старик Эльбрус угрюмо сводит брови,
Ущелья мрачные — его глазницы,
И складки лба тем глубже и суровей,
Чем больше снов о прошлом ему снится.
А прошлое ему — свой сон всегдашний:
Из неотесанного камня башни —
В них вековало племя великанье,
Мужи и жены, и великанята…
Те пленки, н-нда, не будут пересняты.

 

 

X
Давно те фильмы из проката сняты,
Давно идут совсем другие фильмы.
Историю отправили в утиль мы,
И поделом. Сегодняшнее свято.
Прекрасное, волшебное сегодня,
Как хитрая и опытная сводня,
Оно соединяет в грязном браке
Мечту и жизнь, действительность и враки.
Оно самовлюбленно и спесиво.
Узнав всю лажу равенства и братства,
Оно не скажет давнему “спасибо”,
грядущему оно не молвит “здравствуй”…
Но эту тему я теперь продвину —
пройдя долину ту наполовину.

 

 

XI
За встречу выпью, дед! Поговорим?
Оставим в стороне Кавказ и Грозный.
Свет наших мест, похоже, неделим.
Природу отдаём, и это грустно.
Что будущее мне? Устал о нём.
А прошлое народ сварил вкрутую…
Я льщу себе. Яд сплёвываю днём.
А по ночам — стихи, и зачастую —
стоит веки закрыть — видятся звёзды,
это хороший знак — видится вечность,
не облака с водой, их скоротечность,
а постоянство солнц, ярость и грёзы, —
это древнее льдов, каменных башен,
это Тот свет, и он — больше не страшен.

 

 

XII
Это сильней, чем жизнь. Подлинно — Чудо!
Это — исток самых жестоких чудес.
Это пока не Здесь, зато — отТуда.
Это не Будда, нет, и не Зевес.
Это совсем не день, впрочем — подобье.
Это отнюдь не ночь, не тьма отнюдь.
Это даже не сон или загробье.
Это не бег вслепую, вовсе не путь.
Это и дно и верх, одно и много,
тайна одна — тысяч и тысяч глаз.
Это не время, нет, хотя и час.
Да, час прорыва, да, миг за порогом,
трепетный миг касания Бытия!
Это по Божьему чину знание Я!

 

 

XIII
Эльбрус остался в чине великана,
Но прежде пламеневший, поседел он,
И в звании потухшего вулкана
Он занят нынче верхолазным делом.
Мильоны лет, как силы в нем иссякли,
И выходки теперь его невинны.
Стоят дома (забыто слово сакли),
по мертвой лаве катятся лавины.
А в лаве роются и ищут скважин
С нарзаном — тот желудкам очень важен,
И лечит все, за вычетом извилин…
Извилист, крут и осыпью обилен
Наш путь по ребрам старого Эльбруса
(он знал, что покорится россам русым).

 

 

XIV
Да, покорился людям он недаром.
Неизменяем приговор Аллаха.
Тот отмечает час своим надаром —
одним престол, другим — топор и плаха.
Аллах велик! Но даже он бессилен
Помочь тому, чей мозг округло-гладок
и чист от непонятных нам извилин.
Как много в мире странных неполадок!
Опасно этим полушарьям сходство
С другою, розовой и гладкой парой,
Бывающей и жирной, и поджарой,
Но почему-то чуждой благородства.
Где ж справедливость? Шат грустит недаром,
И я вполне с ним в этом солидарен.

конец 50-х(?)-60-е — декабрь 99

 

 

Михаил Давыдович Байтальский (1903-1978) — мой дедушка. За поэта он себя никогда не держал, насколько
я знаю. Тем не менее, его перу принадлежит книжка стихов “Придёт весна моя”, написанная им в сталинских лагерях позднего периода. Книжку сумели вывезти из Совка его друзья и издали в Израиле в 1962 году, не обозначив имени автора, по понятным причинам. Она называлась так: “Придёт весна моя. Стихи советского еврея.” С параллельными переводами на иврит (редкая удача, впрочем, подноготная этой удачи вполне идеологического характера). Впоследствии эта книга переиздавалась; более полную информацию можно почерпуть в Краткой Еврейской Энциклопедии, т.2, ст. Домальский И.(псевд.)
     Однако вернёмся к “Эльбрусу”. Этот текст попал мне в руки совершенно для меня неожиданно. Мама не так давно вдруг преподнесла, посмотри, говорит, венок не закончен, может что-то придумаешь. Посмотрел. Не хватало двух сонетов целиком; в трёх других недописано в общей сложности семь строк; в одном месте указание: переделать (две строки), что вынуждало изменить ещё и предыдущую; венок не построен по классическому итальянскому принципу, согласно которому последняя строка сонета является первой следующего за ним; ещё в нескольких местах разобрать написанное не удалось и т.д.
     Принимаясь за работу, я изначально решил остаться верным оригиналу, а именно, не обращать его в классический венок — иначе вторжение оказалось бы слишком глубоким. И неприличным. Но признаюсь, в рамках т.н. цехового приличия удерживаться не стал, невозможно ужиться с тем, что необходимо исправить — я вживался извне тоже, со всеми предосторожностями, не гуляя особенно, вписываясь в общий настрой. Тем не менее, было совершенно очевидным, что самое главное в такой работе оказаться не коллегой по проекту, а автором другого проекта (тебе определённо повезло, как скажешь — так будет). А значит должен появиться на свет немыслимый мутант — ведь сам Эльбрус, и тот — двуглав!.. Вторая голова у этой вещи выросла вследствии инъецирования в ткань поэмы принципиально отличного, “несоприродного” ей дискурса, дискурса мистицизма, который ни при каких обстоятельствах не мог быть декларирован автором “Эльбруса”, как, впрочем, не был заявлен и так называемой метафизической поэзией, занимавшей сильные позиции два-три десятка лет тому. Им, этим введением, объясняется “странное” выскакивание из колеи лирического содержания дедова венка, акцентированное мною в первом из двух, читай одиннадцатом, сонете, где перелом в метрике, словно некий кривой шрам, след операции. Так появилась новая шея. Череп, естественно, потвёрже шеи будет, он образовался после, ниже неё, во втором, читай двенадцатом. Неожиданная, может быть, анатомия, но так уж случилось. Голова вполне вертится, есть не просит, доступна спокойному рассмотрению. Помимо этого, опираясь на опыт современной постмодерной поэтики, я решил вынести приём палимпсеста на поверхность в малых лакунах оригинала. Что, в свою очередь, было уже значительно легче сделать. Поскольку эпиграфом дед взял строки из хрестоматийного “Спора”, актуализировать лермонтовский подтекст подсказала сама обстановка (см. обзор последних событий на Кавказе). Таким образом, перекличка состоялась, а задача, которую я перед собой поставил, выполнена. Дабы не возникало лишних сомнений: всё в этой публикации выделенное курсивом принадлежит автору этих строк. Об остальном пусть свидетельствует осредственно поэма. И в заключение. Посвящаю свою работу моей матери. Уверен, что дед не возражает.

В.Т.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Павел Пепперштейн: ОПЫТ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 14:58

a-pepperstein

 

 

ОПЫТ

Отпил. Отпрянул. И опять упал отец.
И в угол комнаты мензурка покатилась.
Четыре сына с парочкой сестриц
В соседней комнате сидели и курили.
– Наш папа пьяница, – вздохнула вдруг одна, –
Он водку пьёт с химической посуды.
Он ставит опыты. Колдует, говорят.
А я губной помадой крашу губы.
Потом, как ночь, иду туда, где свет.
И там гуляю, чтоб не стало жутко.
Мужчин встречаю, делаю минет.
Решила я, что буду проституткой.
– А я священником, – промолвил старший сын
(он резал сыр холодной, тонкой бритвой), –
– Мне Бога жалко. Он совсем один.
А мы в церквях Ему споём молитвы.
От песен в сердце Господа светло,
От песен весело, и хочется в дорогу.
А значит завтра снова день взойдёт
И солнце брызнет в окна, слава Богу.
– Нет, эта ваша жизнь не для меня.
Вы – фраера. Вы всё хотите гладко.
А я пойду в голимый криминал,
Хотя блатная жизнь – не шоколадка, –
Так остро усмехнулся старший сын
И сплюнул на пол с горькой папиросы:
– Я чисто нужен там. С братвой мне хорошо.
Мы выйдем в ночь, и все решим вопросы.
– Смотри-ка, брат, ведь сядешь, пропадёшь, –
Меньшой прищурился, – или убьют на деле.
Раздавят словно лагерную вошь,
Уйдешь в астрал, как будто не был в теле.
А я пойду в весёлый шоу-бизнес.
Хоть пидором меня ты назови,
Я не хочу обычной мутной жизни
Без страсти, славы, денег и любви.
Я выйду к залу, в волосах и в коже,
В разорванной рубахе на груди,
И вскрикнет зал, ведь мы с ним так похожи.
Я многолик. И солнце впереди.
Я тоже так могу, как он, вздыматься морем
И к небу вскидывать леса из страстных рук,
Смеяться счастью, упиваться горем,
И полем стлаться, ожидая плуг.
И бешеными девочками биться,
Рубить гитару звонким топором.
И голосом, отточенным как спица,
Пронзить миры, с которыми знаком.
Не Богу петь. Не Богу, брат, а людям.
Ведь там, где люди, там ведь с ними Бог.
Петь про рассвет, про голову на блюде,
Про Иоанна, про большой пирог.
И вдруг, средь героиновых сверканий,
Последним криком душу разорвав,
Пыльцой осуществившихся желаний
Осыпать зал. И умереть в слезах!”
Меньшой умолк. Отпив из белой чашки,
Последний сын вдруг сухо произнёс:
“Люблю отвар из мяты и ромашки.
Он чистит кровь и лечит пищевод.
Не знаю даже… Всем вам как-то тесно.
А мне вот хорошо внутри себя.
Мне не нужны ни страсти, ни известность,
Ни Бог, ни секс, ни деньги, ни судьба.
Ну что там жизнь? Да разве в этом дело?
Какая разница что в ней произойдёт?
Умрём, как все. Зароют в землю тело.
И к нам покой великий снизойдёт.
Хочу дожить до старости, пожалуй.
Мне по душе стать старым стариком.
Смотреть в окно и говорить “Не балуй!”
Там дети прыгают с коричневым мячом.
Вставать, кряхтя, пораньше, до рассвета,
В глубоких валенках по синему снежку
Идти купить буханку, сигареты,
Немного сала кинуть на кишку.
Потом смотреть обычный телевизор
И в валенках по комнате бродить.
А что ещё? Зайдёт сестричка Лиза,
Квадратный тортик к чаю принесет.
Она у нас в семье без стона, без каприза
Растёт, как струйка летнего дождя.
Что, Лиза, ты молчишь? Скажи нам, Лиза,
Какую жизнь ты хочешь для себя?”
(Окончание следует)

 

 

ПАЛЕСТИНА

Огромное хрустальное яйцо,
Тяжёлое, как два зелёных моря.
Вдруг отразилось в зеркале лицо,
С яйцом и зеркалом как будто дерзко споря.
То было личико арабки-христианки,
Девчонки темнокожей, белозубой,
С повадками упрямой обезьянки,
Злобно-весёлой и беспечно-грубой.
Я — гражданин облупленного Яффо,
Что портом был ещё при фараонах.
Я здесь живу, словно на полке шкафа,
Пасхальное яичко с космодрома.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Михаил Генделев: МАГНИЙ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 14:50

a-gendelev

 

 

МАГНИЙ

                                                                                           Мертв месяц ав и кончился элул.
                                                                                                                        Шмуэль а-Нагид

I

Ольха
крыжовник мелкопоместный
но
видно с небес
как
облака
отдувает налево
а значит норд-вест
с залива
как пеночку с молока
от
самого места и детства действия
ещё
где не зная в себе покойника
дед Абрам
царство ему небесное
жизнью плюется над рукомойником

II

к
железнодорожной воде на корточки
где микробы и головастики
зрение
телепается с хлястиком
трепещет
как
локоть никак из курточки
с
где-то лет четырех-пяти
содержанием
Боже ты мой!
скоро дождь на земле
и
домой идти
надо
идти домой

III

о ещё немного
вода наощупь
чернобурая но прохладна
мы водицу эту по горлу ночью
погладим
ладно
потом
но
главное
не подпасть под грозу вне дома
дед
пожалуется нет пожалуйста
этот
о шести крылах силуэт
от
железной воды
отражается

IV

и
покуда
велосипедная улица
вся
от посверкивает до смеркается
мальчик
канавой интересуется
горячо быстро писать
но
отвлекается
под пузом лапку разжать черничную
а
взор
очарованный и горячий
взор
уведя в бузину пограничную
вражеской дачи

V

однако
накрапывает
мандраж
дрожь
как ужас об цинк веранды уже
гомеопатическое драже
моих тёток
с ума посходивших что ж
во-вторых
нервы нервы
пора пора
вздор ливня пальцами по стеклу
или это
мальчик
мертв месяц ав
и кончился наш
элул

VI

или
это я глаз не открыв сказал
ливень будет лить
а
того что к рассвету пройдёт гроза
нечет
а если открою
чёт
щеколды ключиц не сорвать ключа
негатив засвечен свет наоборот
электрический
кислород
тухнет искру всё медленней всё волоча

VII

и
да
грохнут грома
только прежде
сад
ахнул смертельно потом взлетел
над верандой над
дабы дальше
сам
с неба
в адское место воздёрнутый
с тем
подмигни мне брат Господи
в Судный День
громом родины дома как до войны
с синей молнией в стёклах волной от стен
магнием бузины.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Гали-Дана Зингер: ОСАЖДЕННЫЙ ЯРУСАРИМ

In АНТОЛОГИЯ:2000 on 16.04.2014 at 14:41

a-dana

 

 

БАСНЯ

Столь многие есть пути,
Невемо по какому пойти.
Помышленья столь многие есть,
Невемо, что и подумать.
Так изъяснясь посредством внятных слов,
Один поэт, должно быть, стихотворец,
Заради муз оставивший торговлю,
Посетовал на ловлю,
Из уз и пут высвобождая свой улов.
То были мыши, Ваша честь,
Или други какие звери,
Коих он мог бы предпочесть,
В том не был сам поэт уверен.
И много сыщется голов,
В коих уверенности несть.
А мышки из углов
Глядят или подмышки —
Так всё равно им неча есть.
Изустна версия иного витгенштейна —
На ней ещё и позвонок сломаешь шейный!
Покуда следуешь за мысью-то по древу,
Паскуда скачет то направо, то налево.
Здесь басни не найти, одна мораль.
Скажи, мой глюпый дочь, зачем ты так ораль?
Тут воли не обресть, зато покой с глаголем,
Покой и боли
Здесь
На выбор нам даны.
Скажи, мой дерзкий дочь, зачем ты недоволен?
Хоть в руце смерть в чужой,
Ты выбери болесть.
Ах, фатерхен, не будьте вы ханжой,
Затем, что выбор наш неволен.
Я «Рцы!» ему рекла,
Я слушать захотела
На языке реклам чужие голоса,
Да боком вышла лесть.
И вот болеет тело, уже межой,
Меж тут и здесь.
Я слышу голосок,
Не низок, не высок,
Он говорит: “таут”, ошибка вышла, то есть,
На языке иврит и всё стучит в висок:
Кто в тереме живёт?
И
Дома ли хозяин?
Но в словаре моём вдруг стало много слов
Излишних, и уста мои устали. «Минхерц», —
Я б молвила ему, — «Поди-тко ты на заин!
Ужель не вижу я, ты пег или солов». А заин — тот же хер.
Но голос мой умолк.
Я слышу голоса. Я вру. Я вижу их. Я рву
На темени своём волосья и рассыпаю по ковру
Я темени волосья.
И, видя в этом толк,
Всё то, что «я» звалось, я
Поныне «я» зову.
Из “я” на зов идёт потешный полк.
И веку волк, и человеку вол,
И воз чела — навоз, мои зольдаты,
От слова “золь”, дешёвый. Как заплаты
На латы вам, поставят даты.
А полк осадой станет по стенам
Под сенью книжных полок,
Изъяны стен сокроет войлок,
И две мортиры, волок применя,
Доставят и наставят на меня,
Насадят сад, и он упьётся пойлом
Воды огня.
Но я тогда как мышь, наскучив миром,
Уйду глубоко в сыр земной,
И только Ты, любитель дыр,
В дыру последуешь за мной.

 

 

ЖАЛОБА ПОГРАНИЧНИКА

Я не хочу пограничником быть, — сказал пограничник, —
я граничником быть не хочу,
я гранильщиком быть не хочу,
гранью я быть не хочу,
быть не хочу я гранитом,
не хочу я быть гранатомётом,
гранатом хочу я не быть,
но нежеланье моё гранит меня и ограняет,
сам  я на страже стою сам осьмигранник себе.

Сторожем быть не хочу, — сторож ответил, —
стражем быть не хочу,
стражей быть не хочу,
но нежеланье моё меня стережёт и треножит,
ветром колеблем стою.

Я приворотником здесь, — заметил привратник, —
но о желаньи меня
никто не спросил.

 

 

МIРГОРОДУ

Так вся обращена туда,
что здесь как бы по долгу службы
свой отбывает трудодень,

в томленьи праведна труда
взирающа подолгу, глубже
во взвесь воды и насекомых

почти прозрачного столпа.
Подушной тяжести наклона
обречена — поди воздень —

висит и топчется толпа
в стекле воздушного флакона.
Движением частиц влекома

толчётся пленная руда,
бия в кимвалы стен незримых,
гремя песком и жестью, Тя

восславив, грозная гряда,
Ярусарим, темница мiра.
В пробирке из-под валидола

слюда звенит мушиных крыл
о панцыр жестяной хитина,
розанчик от оси сместя

налево. Розан шмель сокрыл
движением частиц стихийным.
Вперяясь не горе, но долу,

почти сияющую взвесь
неоперённых крыл с водою.

Ярусарим, ты вся, ты весь
сместился влево от оси.

В пробирку из-под валидола
шмеля (осу, пчелу) и крылышки
двух мух невзрачных, тулово мясной, сине-зелёной,
ещё розанчик и залить водой.
Для проведения эксперимента
вполне достаточно изложенных условий,
ещё на дно бы несколько песчинок иль камешков,
едва не позабыла. И всё взболтать.
Пусть в трубочке стеклянной
закон гармонии и красоты всемiрной восторжествует.
Ты же будешь зритель.

 

 

ГОРОДУ И МIРУ

Отрадно сознавать, что оба слова,
из одного быв извлеченны корня,
двумя стволами разветвили крону.
Один ствол в белом небе держит книгу,
другой ствол в чёрном небе, белоглазый,
многоочитый ствол и многогрудый,
Идейской матери дырявые чертоги.
Держатель книги держит книгу в небе
так высоко, что ничего не видно —
она одна, а может, её много?
Под ним земли сподручная держава
оплетена воздушными корнями,
над ними груди Реи гордо реют,
единство всех Коранов утверждая,
бюстгальтер их поддерживает дерзкий.
Гроссбухи на вершине накренились,
вот-вот и рухнет груда счетовода,
и градом всю побьёт листвы корону,
но книжных корешков не дрогнет город.
А дервиша в пыли лежит старуха
и пыльной пресмыкается дорогой.
Никто уж многотомной не коснётся —
ни вороха бумажныя страницы,
ни ворога подмога древоточцы.
Её змеиной судорогой сводит.
Вершки и корешки не поделивши
грядущего, мужик и чёрт на грядках
сидят и судят, чёрт-те-что городят,
рядят о смычке города с деревней.
Судьба была им, видно, скорешиться.
Они стоят под городом осадой,
они сидят под городом дружиной,
Рух-птица во древлянах новых княжит
и Гарудой с червём земным Нидхеггом
бухгалтерскому подлежит учёту.

 

 

ТУТ

I
Скатёрки тюлевой натянутый батут –
тутовник осыпается в июле.
Что на земле – раздавят иль сметут,
или верней, раздавят и сметут,
что на ветвях – склюют бульбули.

Непонимание моё, ты тут?
Моё чужое, непойманное, ты не оставляй меня.
Ужо тебе, не гоже мне одной, сменяя
двух языков ободранную кожу
на жалящий себя ж раздвоенный язык.
Весьма обяжешь, опустясь на дно
полудворового полуколодца.
Пусть вой музык
воинственных, хоть невоенных раздается,
пусть льётся по соседству мыльных вод ручей
(подёнщица окончила уборку),
пусть оседает на лист и на листву строительная пыль,
но ты, моё светило не дневное, ничейное, ночное,
ты, гневное, затми фонарь над дверью
и выхвати зверьё из темноты:
отряды рукокрылых в чуткой кроне,
семью полёвок позади в сарае,
отвадь подёнку от “летучей мыши” –
не рано ли её хоронишь? –
и тучи мошкары. Ещё сырая
после поливки почва
так, чваная, раскинулась и дышит,
как будто в жизни суховея не бывало.
Да кто же вдох ея уразумеет? –
улитки, слизни, уховёртки, диплоподы?
А выдох сразу следует за входом
луны в дом Водолея.

 

II
Смятение моё, ты здесь?
Моя твоя не понимает.
Но смятая исписанная десть
напоминает мне – так урожай снимают.
Всё в мае началось.
Сейчас – июль.
Я годы это повторять готова.
Сминая тутовые ягоды чуток,
тюль прогибается от каждого удара,
подтёк железистый основу и уток
окрашивает, и находят дыры
пожарник-жук и клоп лесной, давая дёру
или, верней, пускаясь наутёк.
“Сейчас”-то я сейчас сказала сдуру –
сей затянулся час на много лет и зим –
недаром ток минут невыразим –
или на то нужна особая сноровка? –
всё те же в воздухе песок, бензин
и память слабая политых бальзаминов.
Невыразимые так моментально сохнут –
чуть только отожмёшь и на верёвку –
уже снимай.
А ваньки-мокрые по-прежнему мокры
и с ними май, июнь, июль минуют,
август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь…
Январь-февраль их иногда под корень срежет,
бряцая ножницами ливней,
но если март они переживут,
их лето начинается в апреле.
А в конце мая тутовая завязь, и в ней
невзрачная, как тля на розе, невызревшая зелень
еле-еле тлеет.

 

III
Когда же на дворе совсем темно,
в виду воображаемых осей
симметрии в строеньи тьмы и ока,
сомнение моё, побудь со мной
столько часов, и каждый из них – сей,
сколь проведу в рассеяньи глубоком,
в расселине меж улицей и домом
под тутовыми ветками, в теснине
меж розою, который год больной,
и грядкой бальзаминов,
слегка прибитых городом и градом
и падалицей тутовой. Заминок
не знающая череда событий
беспроволочной розовой оградой
приостановлена в незнании, в развитьи
бутонов, их плоть как будто распирает изнутри,
пытается прорвать как бы плотину
излишек лепестков, как буквы в алфавите –
ять – каждая из них – и без изъятья
топорщатся, таращатся и тщатся
иной раз два, а то и три
представить взгляду полную развёртку
чего-то вроде слухового аппарата,
но предъявляют вёрткую двухвостку
и шёлка жатого палёную обёртку
как грамоты верительной печать.
Им силы изменяют, и измены
постичь они не в силах.
Так я недоумение почать
всё силюсь, всматриваясь в них недоуменно,
вперяясь в старческие лица хилых роз,
пока их суховей не одолеет.