:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 39’ Category

Иван Соколов: ПЕРЕБИРАЯ КЛЮЧИ ОТ КРАЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 19.09.2022 at 20:14

Мне бы хотелось обратить внимание читателей на одну подборку в этом номере «Двоеточия» — на первую публикацию стихов Никиты Миронова с 2015 года: «Эллипс к краю». Невозможно переоценить значение Никитиной поэзии для недавнего питерского контекста — значение как эстетическое, так и социальное. В художественном отношении лет десять назад эта поэтика была, наверно, самым выпуклым образцом того, что тогда называлось «молодыми герметиками», а теперь получило официальное наименование «непрозрачной поэзии». О проблематичности этих ярлыков надо говорить отдельно — частично я начал подступаться к теме в своём давешнем эссе о стихах Евгения Арабкина — надо будет опубликовать всё-таки и остальные эссе из той серии, где подробно разбираются черты новой поэзии рубежа 2000-х–2010-х. Важно сейчас не это, а некая предельная репрезентативность, символичность мироновской поэтики в отношении клубившейся тогда атмосферы нового. Атмосфера эта не была собственно ограничена Питером — можно назвать в том же ряду и тогда-ещё-нижегородца Григория Гелюту, и москвичку Ксению Чарыеву. Говоря ретроспективно (и очень вчерне), можно предположить, что роднило их особенно острое восприятие некоторых модернистских линий (в особенности метареалистической), выражавшееся в плотной ассоциативности фигуративного ряда, врождённой открытости как силлаботонике, так и свободному стиху, и особом вокабуляре, где акмеистические поэтизмы (осы, стрекозы, камни) естественно чередовались с реалиями постсоветского урбанистического быта. Новой и манящей, однако, была установка на монтирование умопомрачительно-скоростной паронимии с внезапными задержками на кадрах узнаваемой, но индивидуальной социальной ситуации, — часто это была интимная сценка (в терминологии Дмитрия Кузьмина эту черту, соответственно, следует прописать по ведению постконцептуализма), ср. такие две небезызвестные мироновские строчки: «осторожна кайнозоева стрекоза» vs «я просил не шнуруй левый кед и свистел мобильным». В лучших стихах начинавших тогда поэтов, как в следующем, «классическом» стихотворении Миронова, монтаж разнородных по генезису поэтик достигал новой ступени синтеза:

целовать поток лиц и 
уцелеть
искал среди скал . имя / из камня / вырезал и вставил
искандер…

Нет никакого сомнения, что моя молодая ипостась училась и читать и писать в том числе и именно по этим — как тогда говорилось — «текстам»; насколько я понимаю, я в этом был далеко не одинок. Значение Миронова для петербургской среды, однако, было совсем не ограничено талантом к выдающемуся словоплётству. Едва ли не принципиальнее было то, что у Никиты было такое свойство, как магнитом, собирать вокруг себя людей настоящей свободы — не только в литературных вкусах и наклонностях, но и в платье, гендере, идеологии. Эту социальную адгезивность Миронова надо реконструировать отдельно, но именно она определяла как связь между интертекстуальностью в мироновских стихах и их влиянием на других авторов, так и медиасоциальные режимы функционирования этой поэзии: к каким фестивалям она влеклась, какие — образовывала, на каких ресурсах публиковалась и где — рецензировалась, что́ заучивалось фактически наизусть и в каком ряду, и т.д. Сложно однозначно определить, какую роль здесь играло именно устное хождение этих стихов и «очный», кухонно-набережно-закулисный дискурс о них. В печатной периодике осталось не так много следов казавшегося столь насыщенным контекста, поэтому сегодня — по случаю новой публикации, вышедшей у Миронова после долгого перерыва, — мне хотелось бы остановиться на нескольких важных моментах его поэтики, сказавшихся на дальнейшем движении русскоязычной лирики, и претерпевающих, как представляется, некое дополнительное преломление в собственно новых его стихах. 

Основное впечатление от «Эллипса к краю» — тяготение автора к поэтике большей разомкнутости, рыхлости. В некоторых местах можно встретить вполне узнаваемого Миронова эпохи книги «Шорох и морок»:

безудержность неудержимых рей
на няшном языке опят
сырокопченый палимпсест
птичий гул апичатпонг вей-вей

а там овсянка мальва мак
какая-никакая а вся москва
распространяется как мудак
и ни солнц ни молний ни пауков ни змей

В других же стихах глубоко воспринятая Мироновым у самых разных авторов ещё в нулевые поэтика каламбуров, анаграмм, паронимического перечисления и оговорок в новой подборке, как кажется, переживает дрейф в сторону более специфического типа этих игровых жестов, связанного в последние пару десятилетий в первую очередь с фигурой Ники Скандиаки — чем, видимо, и обусловлено стремление новых мироновских стихов к большей фрагментарности:

_
вспомни

«лишившись самих лишений»

«сиреневый ком
сизый контур»

«ягоды грибы date’s spread корабельная конопля
всё
что можно добыть своими телами, умыкнуть и
вложить в рукав ангела

Если спускаться на уровень детального анализа, то можно заметить, что фирменные скандиаковские сдвиги в «Эллипсе» Миронова уже не только множатся отдалённым формальным родством (валоризация строфического и графического каприза, шизокорнесловие, полиязычность), но иногда и откликаются узнаваемыми реминисценциями её речевой интонации или лексических мотивов: «подверстает / а нет наверстает», «и голубь гончий, горний», — ср. у раннего Миронова более абстрактно модернистское «целовать — уцелеть» или, наоборот, типично мироновскую развёрнутую серию «искал — среди скал — из камня — искандер». Каламбуры эти, как видно, особенно чувствительны к ономастической магии языка: так, новые строки «примеры ближнего родства / у арво пярта / и у арво метса» напомнят читателю Миронова окончание всё того же старого стихотворения: «говорим: // иван горький / максим грозный», — с той, правда, разницей, что старые стихи отличались трансформацией всеобще-культурного в личное и интимное (даже эротизированное) и подчёркивали этот переход перестановкой, перебоями в узнаваемых означающих, — тогда как Пярт и Метс здесь скорее остаются собой и символизируют некую причудливую связь между балтийской музыкой и поэзией: индивидуальная актуальность их имён для петербургского трубача и лирика несомненна, но как бы освобождена от укоренённости в уникальном любовном опыте автора (и — в проекции — читателя).

Сам по себе эрос, впрочем, никуда не уходит. В раннем Миронове иногда происходили прорывы обсценной — и табуированной, поскольку маркированно однополой — эротики, однако общий «сюжет» такого искусства состоял в сопряжении маргинальной, агрессивно-грубой лексической струи — как в известном стихотворении, начинающемся словами «кто сосёт мой член под кустом», — с элегантным, проблематизирующим грубость лиризмом — ср. в том же стихотворении: «твои волосы вьются как рожь /… / … / и разве я не говорил что люблю тебя?» (за счёт чего в результате изначальная вульгарность первой строки переосмысливалась как интимный идиолект новой нежности). В новых стихах, кажется, эта осцилляция достигла своего разрешения через игру слов, часто осмысляющуюся здесь иронически (что во многом перекликается с развитием поэтики близкого Миронову автора Сергея Уханова), — например: «довели прованскими ядами до бешенства члена», — или: «давно усталый заяц вымышлял побег / от деда строгого / от первого минета». Развивается и, возможно, главная черта мироновской лирики: эротизированность самого поэтического языка, представление о словах как ласках, переживание формальных приёмов и сдвигов как — в пределе своём — высшей формы сексуальной игры. В старых стихах это иногда могло педалироваться, хотя увлекало не меньше: взять, например, строчки «и как всегда нету смазки / и вмазываемся», где мерцание корневой семантики как бы дублировало колеблющийся, обречённый-но-и-завораживающий эротический (и экзистенциальный) опыт. В «Эллипсе к краю», кажется, эта установка уже более овнутрена: в сочетании «вылазки / по-пластунски» эрос дан скорее намёком чем впрямую, да и само созвучие более оригинально за счёт сближения более далёкого лексического материала (что, впрочем, разумеется, встречалось и раньше). Вообще ещё Александр Житенёв в своё время очень удачно процитировал Никиту, когда подметил, что в его стихах «герой всегда “чудовищно мокр”». Текучесть, жидкость этого хрупкого и открытого к метаморфозам мира несомненно связана и с индивидуальной поэтологией Миронова, фиксирующейся на эротике в лирическом посыле, и — говоря более общо — с тем, что Андрей Филатов определяет как первое, «романтическое» поколение русской квир-поэзии (условно с 2000-х по начало 2010-х), для которого в размыкании телесных границ брезжила утопическая возможность квира как новой формы любви. Миронов был совершенно определённым флагманом этого движения — чья идеология и запечатлелась в тогдашних вполне программных его высказываниях, например: «свой однополый улей из олова слюны военной / отольём». Новые стихи — по крайней мере на дискурсивном уровне — отражают определённое разочарование говорящего в утопической витальности былых надежд («бил сам себя ключом»). Квир-маргинальность в Петербурге, безусловно, переживалась поэтом как серьёзная экзистенциальная проблема и раньше, недаром слюна в однополом улье — военная; ср. тж. «отчий дом харе пиши-пропало» или «ловля мобильной сети или / сетью мобильной тебя в этом городе мрачном». В новых стихах, однако, «город мрачный» превратился в полноценное «гомофобное гетто», а былая квир-утопия — в «wishful thinking», если вообще не в пазолиниевскую Республику Сало, где гендерная раскрепощённость становится своей полной противоположностью — сексуальным насилием: «было не так безмятежно было и благожелательно было и безнадежно было но салО наросло салО».

Лирическое разочарование связано, конечно, не только с крахом российского квир-проекта, но и с очевидным глобальным аннулированием всех векселей, которые выдавались двадцать лет назад западными либеральными обществами поколению миллениалов. Символический диапазон «Эллипса к краю» — от «кейла» до «полИс» — выразительно напоминает нам о надеждах и провалах этой генерации — в новых стихах Миронова подчёркнуто интернациональной, в противовес типичному габитусу постсоветской богемы в стихах ранних. Важную роль, впрочем, играет и момент чисто экзистенциальный, биографический: для разменявшего четвёртый десяток эмигранта, возвращающегося к поэзии после продолжительного дистанцирования как от процесса письма, так и от литературного поля, естественен импульс ретроспективной переоценки покинутого им сообщества и своих прежних социально-художественных моделей (и рыхлость письма тогда можно трактовать и как понятный результат творческого перерыва, и как процесс апробирования старой поэтики новыми задачами). Некоторые стихотворения «Эллипса» в равной степени работают и как эпитафия постсоветской культуре, и как критический пересмотр пути художника глазами человека своей эпохи:

и я и 
мир
зажевал себя сам как бумага
остаётся
прикрыть ещё шире
скрывать комменты
прятать под ключ
а после
истово срывать пасторальную
скроить чучело из-под себя
из-под себя и другое
свидетелем и участником стать нарастающей влажности
вызревания и роста внутри конституции благостной кроветворящей
да некрореализму — нет некрополитике
«обретали значение золотого медного ртутного»
проходили сквозь «всплески осознанного противодействия»
медиа порождали или просто поддерживали канон
нейросеть полностью перешла в режим чистой поэзии

Или:

с юных лет в культурных процессах мерещилась магия
клубЫ реальных акторов языкА
создатели анти-романов
и песнокрады

позже кое-что испарилось
оказалось фаллосом
орудием капитала

Внимание к цайтгайсту и новообретённое стремление к обобщению позволяют Миронову поэтическими средствами провести исторический анализ постсоветской эпохи. Например, за упоминанием «конституции» (явно по следам преступного переписывания Основного закона РФ во время пандемии) идёт строка «да некрореализму — нет некрополитике», в которой устами неназванного говорящего (очевидно размещённого на обочине истории) диалектически инвертируется логика последнего периода российской культуры. Если в реальности радикальное питерское искусство восьмидесятых–девяностых в лице группы некрореалистов Евгения Юфита, предложившей свою гротескную антитезу к морбидности застоя, оказалось «снято» и затмено путинистским культом «жертвенного» прошлого (см. акции т.н. «Бессмертного полка»), то высказыванию Миронова теперь остаётся лишь бессильно мечтать об альтернативном мире, где победили бы прекрасные зомби Юфита. Лозунг мироновского героя можно было бы даже приписать одному из анонимных участников новейшей питерской арт-группы «Партия мёртвых» — как раз «Бессмертному полку» себя и противопоставившей (и оказавшейся буквально в последние дни объектом репрессий со стороны российских силовиков). Впрочем, в свете того, с чего я начинал, — реконструкции силовых линий питерской поэзии рубежа нулевых–десятых — интересно не столько это, а то, что теперь, когда от той среды почти ничего не осталось, мнемоническое начало в поэзии Миронова продолжает обращаться к следам ушедшего сообщества поэтов и «кинокритиков-кокаинистов» — к жизни, где ещё «мерещилась магия» и возможно было мечтать о том, чтобы, как сказано в другом стихотворении «Эллипса», «палатки разбить на Марсовом, / вдоль Литейного выстроить баррикады». 

Преданность важнейшим ориентирам Петербурга никуда не уходит: в уже приводившемся отрывке упоминается квир-кумир синефильских (в особенности питерских) нулевых Апичатпонг Вирасетакун, а в одном из эпиграфов цитируется хрестоматийная строка Аркадия Драгомощенко, ставшего главным новейшим классиком уже после своего ухода в 2012 году, но сыгравшего принципиальную роль ментора для мироновского поколения ещё в двухтысячные: «меня больше там где я о себе забываю» (интересно смещение акцентов: если обычно эта максима АТД считывается как постмодернистская критика субъектности, мемуарист в Миронове, по-видимому, подчёркивает вторую половину цитаты — забвение). Возможно менее очевидными являются более локальные, связанные с историей петербургской поэзии обертоны некоторых фраз — в особенности строка «клубЫ реальных акторов языкА», обыгрывающая не только именно из «транслитовского» Питера распространившийся в околопоэтическом дискурсе новейший интеллектуальный жаргон, но и, что важно, этнографический аспект петербургской поэзии нулевых, находившей свою публику по преимуществу не в домашних салонах или публичных библиотеках, а в различных клубах той или иной степени богемности. Миронов в этих клубах был не только слушателем или выступающим, но иногда и организатором, — как, например, в случае одного из по-настоящему исторических фестивалей поэзии «КОНТЕКСТ», прошедшего в декабре 2009 года в клубе «A2». Среди выступавших на таких площадках были как признанные «письменные» поэты (Дмитрий Голынко, Николай Кононов), так и молодые или более маргинальные авторы, выступавшие чаще в устном жанре на слэм-батлах (Роман Осминкин, Наташа Романова). К тому же кругу относился, например, поэт-«бард» Григорий Полухутенко (на «КОНТЕКСТе» не выступавший, но, вполне возможно, присутствовавший в зале). До и после поэтических чтений посетители «КОНТЕКСТа» могли заниматься «неформальным общением» под музыку DJ Golkaksokol (Митя Соколов). Вся эта сложнопредставимая атмосфера сегодня, может быть, интересна скорее антропологам культуры, однако не исключено, что именно этими музыкальными деталями литературного быта обусловлено появление, например, «песнокрадов» в процитированном фрагменте (с другой стороны, посвящение «Песнокраду» в неопубликованном стихотворении может говорить и о том, что образ вороватого музыканта — помимо очевидных металитературных импликаций — входит в более общий код ангельски-деклассированных объектов желания у Миронова, — ср. «тапёр усатый / wanker придорожный / вестник кучерявый»). Или, скажем, взять другую строку из «Эллипса»: «возможны ли спичрайтеры после?», — чьё непосредственное содержание, может быть, нужно обсуждать скорее в связи с её политическим контекстом («предательство интеллектуалов»), — но по-своему окликает богемное прошлое и она: так, в кураторском описании «КОНТЕКСТа» поднимался важный для околотранслитовской среды тех лет вопрос Адорно о возможности поэзии после Освенцима — однако обсуждался он даже не сам по себе, а в связи с его известной пародической переработкой у Валерия Нугатова: «возможна ли поэзия после аdobe®photoshop®». С ещё большей вероятностью можно утверждать, что под «создателями анти-романов» в приведённом выше отрывке имеется в виду писатель Александр Ильянен — близкий соратник Миронова, не раз описывавший его в тексте «Пенсии» — романа, который, как это часто у Ильянена бывает, регулярно аттестовывается именно что «антироманом». В «КОНТЕКСТе» Ильянен действительно участвовал — это было одно из самых запоминающихся выступлений мэтра. На вечере читались фрагменты из как раз очередного воображаемого антиромана «Кастинг, или Страна 69», посвящённые в том числе общим друзьям Ильянена и Миронова и вошедшие в дальнейшем в «Пенсию». Для иллюстрации богемной атмосферы петербургского романа с ключом приведу отрывок из авторского метаописания:

Мой герой — это Пушкин, который не знает, что он Пушкин. <…> И Пушкин, не знающий, что он Пушкин, — это гей, военный пенсионер, стареющий, который вынужден преподавать английский язык в одном военном учреждении, — встречает персонажа по имени Никита Миронов. И как в одном американском фильме, «Шестое чувство», это был мальчик, больной, который видел мертвецов. И Никита объясняет моему герою, что он — Пушкин!

Принципиален не сам факт присутствия Ильянена на отдельно взятом фестивале, а запечатлённая поэтом тенденция. Можно вспомнить и другой пример — совместное выступление Ильянена и Миронова в клубе «Грибоедов Hill», где не объявленный в программе старший писатель читал стихи младшего товарища вместо самого Миронова, разыгравшего молчаливый перформанс сомнения и неуверенности в своих сценических способностях. В любом случае, по-видимому, можно говорить о том, что поэтику лично-биографических референций Миронов перенял у Ильянена и продолжает развивать в стихах с ключом — как в строках «создатели анти-романов / и песнокрады».

Все эти детали можно было бы списать на идиосинкразию поэта-мемуариста или на одержимость критика реалистическим ключом к стихам Миронова, если бы не главная связка «Эллипса к краю» с «КОНТЕКСТом» в частности и с контекстом ушедшей питерской среды вообще. Лейтмотивами опубликованной в этом номере серии стихотворений Миронова как раз и являются «ключ» и «край», в связи с чем необходимо взглянуть на них и под ещё одним, интертекстуальным углом. Эти слова имеют здесь, с одной стороны, самостоятельное, переосмысленное значение: заглавный «край» — кромка и страна — очевидно отсылает и к маргинальной самоидентификации мироновских героев, и к противоречивому статусу поэзии на русском языке, публикуемой во время войны России с Украиной. «Ключ» же — родник и отмычка — связан, по-видимому, с рефлексией неуправляемости творческого начала («ты вышагивал за ключом не зная дна» и «бил сам себя ключом») и клаустрофобной обречённости исторического опыта: «скрывать комменты / прятать под ключ», — и особенно «то друг и морж и брат и крот / ключи от края отдавая / как бы в пизду тебя несёт». Особенное значение здесь имеет заключительное стихотворение подборки, чей финал и породил её заглавие:

знаки о произвольном порядке
звуки о беспрецедентном подглядывании

слова молоко и мордвин
сдвигает кружку к краю

нет, круг к краю
эллипс к краю

В каламбурной логике мироновской поэтики из подсказанной «молоком» «кружки», движимой «к краю», естественно вырастает, по паронимическому созвучию, «круг к краю» — и далее, по игровой синонимии, заглавный «эллипс к краю». Однако, с другой стороны, все перечисленные механизмы скорее скрывают от нас главную аллюзию цикла, неявным эхом отдающуюся в сочетании «круг к краю» и более явным — в цитировавшихся чуть выше неизвестно кому сданных «ключах от края». Я имею в виду, конечно, сотериологическую идиому «ключи от рая» и в особенности её роль в поэме Дмитрия Голынко «Ключи от края» (2007), с которой поэт и выступил (феерически) на фестивале «КОНТЕКСТ» 20 декабря 2009 года.

«Ключи от края» — пороговый текст в поэзии Голынко (и во многом и в истории петербургской поэзии в целом), отметивший собой переход автора от квазимодернистской космогонической цитатности девяностых и серийной деконструкции метафизики ранних нулевых к гротескному варианту лирической критики культуры, которым поэт занимается по сей день. Это текст подчёркнуто пост-утопический — оплакивающий онтологическую аннигиляцию самого представления о рае, вылившуюся в профанный «край», и вместе с тем мечтающий о воскрешении поэтического воображения, способного, как ключом, отомкнуть и тот край, в котором мы все оказались, и тот, куда хотели бы стремиться. Поэтический «ключ» Голынко — это высокая экзегетика, «герменевтика бытия», обращённая на порочный, но не перестающую удивлять своей барочностью постсоветский быт. Его поэт ищет (и теряет) ключи от близости, от флюидности ощущений — и от сокрытой в обыденном сакральности. Сложно сказать, что́ могло быть важнее Миронову в «Ключах от края» в 2009 году — флюидный эрос Голынко или скорее его новации в областях просодии, стилистики и синтаксиса. Написанный более чем десятилетием позже «Эллипс к краю», как кажется, глядит на само пространство питерской поэзии тех лет как на край, ключ от которого утерян, тогда как выброшенного из этого края субъекта «нес[у]т в пизду». «Ключи» у Миронова скорее сила, подчёркивающая непреодолимые границы («прятать под ключ»), если вообще не инструмент агрессии (например, «бил сам себя ключом» — как бы мы ни разрешали эту омонимическую загадку; впрочем, надо отметить, что и голынковская поэма отдавала должное возможной жестокости сотериологии: «ключи от края вставлены до упора»). Если для Голынко «у ключей от края власть не отымет / никто», то у Миронова сами ключи уже особо и не играют никакой фактической роли — за вычетом ключей герменевтических, расшифровывающих (частично) подтексты «Эллипса», и самого мифа о ключах, который, единственное на что теперь способен, так это преследовать поэта в памяти, в бессознательном опыте языка, возвращаясь какими-то искажённым отзвуками себя (не ключ — а круг, кружка, эллипс), но уже ничего не отпирая. Даже на уровне заглавных предлогов фразеологизм, осеняющий голынковскую поэму, представляет нам какую-то неотторжимо-онтологическую генитивную связь: «ключей» — «от края», — тогда как лексически, грамматически и фонетически остранённое сочетание «эллипс к краю» лишь намекает на некое приближение по касательной — стремящееся к, но никогда не достигающее цели своего дательного падежа.

Эти соображения в целом подтверждаются и наблюдаемыми изменениями в поэтологии Миронова. Безудержное нанизывание фигуративных рядов, клинаменальная свобода парономазии в ранних стихах осмыслялись поэтом как высокая игра — начало, слабо контролируемое и по-своему возвышенное, хотя и сознающую собственную замкнутость: «ад это я это всего лишь звон цепи / цепи которой я прикован к… / … / …словам, которые ловлю // как рыболов, которого не греет…». Меланхолическая «рыболовля слов» эта была в чём-то созвучна у Миронова общепетербургской литературности — вездесущему Пушкину или «жухлы[м] трёхтомника[м] блока», чьи слова успешно соперничают с бытовым опытом в довершении эффекта реальности (отчего и получается, что «иногда вдруг начинаешь писать чужие / стихи»). Однако в «лихости» «глагол[а], сотканн[ого] миррой и / ладаном, кровью и / спермой» было своё опьянение, всегда обещающее, что новая любовная связь осветится новым озарением и отольётся в новую словесную вязь (или даже в утопический квир-улей). В «Эллипсе», мне кажется, этот старый опыт предстаёт в строке «звуки о беспрецедентном подглядывании» — своего рода фигуре привилегированного, уникального ви́дения поэта. Новые же стихи скорее описываются непосредственно предшествующей строчкой: «знаки о произвольном порядке», — поэт теперь лишь отчуждённый регистратор, реющий над поверхностью предметов и фиксирующий их контингентность (надеясь ли в ней различить какой-то ключ?..). Отсылок и цитат немало и здесь — разве что, если раньше они диктовались «петербургским текстом», то теперь — по большей части, свободным течением бессознательного. Скольжение это Миронов сознаёт и описывает в мандельштамовских терминах амнезийной речи: «а я последние слова / забыл, затёрся / глубинный смысл высказываний». Своя свобода есть, однако, и в забвении — особенно если в него вплывают воспоминания о мифологической утопии утраченного Петербурга (отсюда навязчивое «вспомни» в «Эллипсе к краю»). Любовное и политическое в эмигрантских стихах Миронова сходятся в модальности воспоминания-сквозь-забвение: поэт теперь не столько «ловит слова», сколько «перебирает ключи от (к)рая» — как в стихотворении 2021 года, в «двоеточную» подборку не вошедшем:

«…касательно, каса-
ты снова юркий
непоколебимый
юнец в тужурке
предположим, мнимый…»
:
угадав лучезарность в пустопорожнем
а счастье в птичьем
:
пользительному в контрах
приноравливаешь
моллюсков
паллиативно
к мета-анархо-коммунистическому кристаллу
русско еврейскую дружбу к итало американскому каравану
ключи от края
перебираешь



Гали-Дана Зингер: КУДА ВЕДУТ ЭТИ ВОРОТА?

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 16.09.2022 at 15:00
(1 АВГУСТА 1988)

                               – О шахзаде, – отвечали они, – эти ворота ведут к летающей 
                               бане, только до них еще семь дней пути.

                                                                                             Семь приключений Хатема.


образумеваться беспричинной первопричиной
неизъясняемо 

безвидное иметь в виду 
незаманчиво

замалчивай насущное
когда истекает время на обсуждения

не осуждай служебные части речи
за несамостоятельность

лучше на себя посмотри
с высоты недеятелесности

что это там такое распласталось?
землю сквозь мягкий асфальт целует

дырочку провертеть бы носом
до самых истоков видеть

сернистые свет и воздух
неприветливо тебя встречающие

лохматые пальмовые хвосты
недоверчиво поджаты – нет ветра

теплый дух банных мочалок
обволакивает ленивые мысли

думаешь подожди немного 
и ты отдохнешь среди сосен 

в четыре утра под птичий щебет 
и ты отдохнешь

27.V.2022


ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР:

Поэт, переводчик, редактор двуязычного иврит-русского литературного журнала «Двоеточие\נקודתיים» (совместно с Некодом Зингером), соредактор сайта «Артикуляция», фотограф и художник.
Восемь книг ее стихов опубликованы на русском языке, четыре – на иврите. Пять книг поэтических переводов с иврита на русский язык, одна с русского на иврит и три с английского на русский язык. 

ПЕРСОНАЛЬНЫЙ САЙТ
Фотография Некода Зингера

Некод Зингер: МЫТАРСТВА ДУШИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 16.09.2022 at 14:30

(ИЗ РОМАНА «СИНДРОМ НОТР-ДАМ»)

***
Иногда, проходя к себе через двор, Блондин останавливался у двери крохотного сарайчика и писал кусочком мела на жестяной двери: «Спокойной ночи!» или «לילה טוב!», или «א גוטע נאכט!». Обитатель этого невзрачного жилища всегда возвращался домой только к ночи, и Блондину хотелось, чтобы он чувствовал, что кто-то о нем подумал. Утром надпись исчезала, а на ее месте появлялся прилепленный кусочком черной изоляционной ленты электриков клочок бумаги с аккуратной надписью: «Доброго утра!» или «בוקר טוב!», или «גוט מארגן!». Вежливый жилец этой будки никогда не оставался в долгу.
Он появился здесь не так давно и мало у кого вызвал интерес. Блондину нравилась его фамилия, вернее сразу две на одно тщедушное тело: Крихели-Магалиф. Словно, если уж родители не позаботились наградить тебя несколькими именами: Хаимом для ангела-хранителя, Нахманом – для родных и близких, Айзиком – для искусителя и врага рода человеческого, и так далее – необходимо иметь, на всякий случай, пару таких бирок-скрижалей для бюрократов из паспортного отдела. Хромой, неопределенного возраста, лишенный половины зубов и большей части зрения, Крихели-Магалиф изъяснялся на нескольких языках, но в каждом из них не мог или не желал скрыть сильнейший грузинский акцент. Говорили, что он был когда-то университетским профессором, потом хлебнул горя в сталинских лагерях, но сам он всегда считал нужным сообщить лишь, что работал сотрудником краеведческого музея в Чите. Он очень быстро прослыл «странным» даже в этом приюте неприкаянных душ, а таковых абсолютное большинство старалось не замечать. Что же в нем было странного? Во-первых, боясь инфекции, он несколько раз в день протирал руки бензином, и этот запах сопровождал его повсюду. Во-вторых – эта его антропологическая навязчивая идея: колыванско-черепановская цивилизация! Он утверждал, что собрал в Сибири огромный фактический материал, требующий научной обработки и осмысления. И действительно, в своей будке он держал под кроватью два здоровенных чемодана, битком набитые пачками каких-то записей и зарисовок, неизвестно какими путями вывезенные из «царства жестокого северного фараона».
Секрета из этих «бесценных документов» он не делал, напротив – не поленился бы хоть ежедневно демонстрировать каждый листок любому желающему, дополняя показ подробными комментариями. Да только желающих чем дальше, тем делалось меньше. Столько проблем в жизни, а тут какая-то сибирская муть! Как говорится, мне бы ваши заботы, господин учитель. В университете об этой цивилизации слышать не пожелали. Тогда Крихели-Магалиф еще некоторое время пытался прицепиться к кому-нибудь из тех, что повежливей, ходил за ним следом по двору и по вестибюлю, излагая «аснавные данные наблюдэний»: бу-бу-бу, бу-бу-бу, хоть уши зажимай. 


***
Не найдя живого отзыва, Крихели-Магалиф замкнулся в себе. Жизнь его стала бы невыносимо горькой и неприкаянной, когда бы не одно счастливое открытие. Однажды, прогуливаясь без всякого плана или маршрута, он неожиданно набрел на Музей Природоведения, о существовании которого прежде не подозревал. За высокой каменной стеной с радушно открытыми воротами, в окружении запущенного сада на каменистых террасах, спускавшихся к Долине Духов, с останками высохших прудов и подземных цистерн, стояла старинная двухэтажная вилла. 
Вилла эта, носившая намекавшее на какие-то академические регалии имя Декан, от которого исходил тонкий аромат чистой схоластической пыли, еще полвека назад была загородной резиденцией богатого армянского купца-нелюдима, торговца опиумом и, по ничем не подтвержденным, совершенно возмутительным слухам – живым товаром. Ныне длинные анфилады комнат на обоих этажах были наполнены всем тем, в чем, по определению наших мудрецов, духа жизни нет, и всякий следовавший этими бесконечными переходами оказывался вовлеченным в подобие тяжелого жутковатого сна, полного причудливых видений странствующей души, замороченной маковыми испарениями. Были ли тому причиной наклонности бывшего хозяина виллы, или же самые бесхитростные души немедленно подпадали под зловещее обаяние замерших навеки остовов и оболочек из-за того, что это внешне недвижное и беззвучное собрание задевало в них какие-то архаические, сработанные из сухих жил-идей, струны? Ответа на этот вопрос, видимо, не существовало, да никто им и не задавался, но ни один посетитель музея не вышел из него под сень вековых фиговых, оливковых и рожковых деревьев таким же, каким вошел.
Самому-то музею было чуть больше десятка лет, и вовсе не эти немые призраки-экспонаты держал в многочисленных тайниках таинственный Лазарус Маргарьян, но казалось, что они населяли виллу со дня ее постройки. На самом деле, бо́льшая часть этих пугал была сработана мастерами из Нижней Саксонии, явившимися в Святой град с тем, чтобы вознаградить плодами трудолюбивых рук своих остатки древнего народа, только что чудом избежавшие судьбы безмолвных и бездыханных образчиков библейской фауны. 
Переходя из зала в зал, Крихели-Магалиф чувствовал, что попал, наконец, в свою стихию, только теперь со всей отчетливостью понимая, как долго он жил не лучше, чем рыба, выброшенная на берег. Теперь, влюбленный в музейное дело, в атмосферу хранилища сухой научной истины, он в немом восторге рассматривал приметы подлинной, засушенной и заспиртованной жизни, к которой возвращался, как с чужбины, из тюрьмы, ссылки, к себе домой.
«Поразительная вещь – скелет, – думал он, как зачарованный глядя по сторонам. – Будто нотная запись живого существа, запись танца, сама жизнь, сведенная к легчайшей формуле, к точной изящной схеме. Особенно этот чудесный скелет змея, над которым красуется крупная табличка с надписью עַל־גְּחֹֽנְךָ֣ תֵלֵ֔ךְ». 
Эта белоснежная ажурная сарабанда одним своим видом возвращала многострадального Крихели-Магалифа в навсегда, казалось, потерянный рай. Немые аккорды ушедшей в прошлое жизни отвечали на его беззвучные тирады. Скелеты, чучела, отпечатки костей в камнях, модели и схемы плясали и пели вместе с ним. Ах, если бы ученые господа признали его самого чучелом или скелетом, изыскали бы и для него скромное место в одной из витрин! Большего ему не требовалось. 
Эта удивительная вилла и весь этот редкостный паноптикум были чем-то очень сходны с приютом Нотр-Дам и его обитателями. Но то, что в полуразрушенном монастыре вызывало у старика-ссыльного тоску, здесь, пройдя сквозь очистительный холодный огонь естествознания, кристаллизовалось и приобрело возвышающую дух законченность и непорочность идеальной формы. 
«Преобразилось в горниле истории», – уточнил старик.
Сначала турецкие власти изгнали неугодного им купца и поселили на вилле одного из своих крупных чиновников, потом турки проиграли войну и их прогнали англичане, устроившие тут офицерский клуб с камином и биллиардом, насадившие завезенные из Мексики гигантские кактусы-опунции и установившие на чердаке перископ для наблюдений за подозрительной еврейской активностью. Потом снова началась война, и англичане вывезли в лагеря для перемещенных лиц немцев-колонистов, украшавших вражескими флагами свои домики под стеной виллы. Потом уже сами англичане отправились по домам… 
«Всё та же старая сказочка про козлика, хищных животных, быка, мясника и ангела смерти, – думал Крихели-Магалиф. – Один ест другого».
– Но после ангэла смэрти приходит вэчност, – произнес он вслух. – И всэ счастливы.
Оказалось, что счастье, еще недавно представлявшееся ему окончательно покинувшим этот мир, все-таки существует. Оно затаилось между витринами Музея Природоведения, и Крихели-Магалиф стал ежедневно являться своей хромающей походкой на свидание с ним. Панцирь большой морской черепахи и высушенная рыба-меч встречали у входа своего возлюбленного, ждавшего посвящения в рыцари, невесомые немые птицы Земли Израиля парили над его головой на нитках, свисавших с потолка, и не было ему дела ни до черепановско-колыванской цивилизации, ни до какой иной злобы дня. А вскоре произошло нечто и вовсе неслыханное. В одно из ставших уже ежедневными посещений музея к нему, в молчаливом восхищении взиравшему на скелет двухлетнего ребенка, подошел делового вида человек с маленькой бородкой, представился директором и, как говорится, с места в карьер спросил его: 
– Я вижу, вы тут постоянный посетитель. А не желаете ли у нас поработать? Послужить, так сказать, науке и просвещению?
Сразу же выяснилось, что приглашают его не научным сотрудником, а дневным сторожем – следить, чтобы школьники не трогали того, что трогать не положено, а взрослые не вывинчивали и не уносили бы в карманах лампочки. Еще через пару минут выяснилось, что и оклада ему музей, едва сводивший концы с концами, предложить не может, но это даже и к лучшему, так как сохраняет за работником право на пособие по безработице. К тому же, можно совершенно свободно пользоваться на месте кипяченой водой, чаем и даже, в известных пределах, сахаром. И, опять-таки, стулья: в каждом зале есть стул, и сидеть на всех этих стульях в рабочее время, хоть и не одновременно, но с максимальным удобством, перенося с места на место подушечку – исключительная прерогатива сторожа.
– Что для вас, при вашей хромоте, как я понимаю, отнюдь не маловажно, – добавил директор. – Конечно, при условии, что вы не будете терять бдительности. И… да! Едва не забыл! Вам будет выдана прозодежда.
Слово это, «прозодежда», директор произнес по-русски. Он, конечно, и предположить не мог, что новый сторож, хоть и с великой радостью готов был служить и без выданного ему синего сатинового халата, так полюбит это ритуальное облачение, что станет носить его и на улице, и у себя дома. 
Впрочем, дома, то есть, в будке монастырского двора Крихели-Магалиф теперь проводил совсем мало времени – счастливый и усталый, являлся поздно, только поспать, а чуть свет уже торопился вернуться на службу.


***
Как-то ночью пришел Крихели-Магалиф из музея к себе в будку отсыпаться, прочел на жестяной двери белую меловую надпись «Доброй ночи!», лег в своем синем халате на раскладную кровать, заснул и больше уже не проснулся. 
Никто этого его неподобающего поступка в приюте не заметил – ведь, в отличие от большинства постояльцев, музейный сторож не имел соседей по комнате, которые непременно обратили бы внимание на мертвое тело. В столовой его и так давно уже никто не встречал, и это не вызывало ни у кого ни подозрений, ни вопросов. В музее его тоже не хватились, по той простой причине, что заметить его отсутствие было некому: посетители временно не принимались, а директор уехал на север наблюдать за пролетом птиц. Скучали ли без него чучела и беспокоились ли о нем сухие и заспиртованные препараты – сказать трудно. И только Блондин обратил внимание на то, что его последнее пожелание спокойной ночи оставалось на жестяной двери, не удостоенное ответа. Но он был слишком деликатен, чтобы стучать в чужую дверь, и слишком занят мыслями о том, что в то самое утро произошло в его жизни.
Трудно установить, какие именно процессы происходили в тканях и клетках распростертого на раскладной кровати безжизненного тела Крихели-Магалифа в синем сатиновом халате со словами «רכוש מוזיאון הטבע» , вышитыми белыми нитками по нагрудному карману. Займись этим вопросом ученые люди, проведи они вовремя необходимые анализы, человечество бы сегодня располагало куда большим объемом фактических знаний о явлениях, остающихся до обидного мало изученными. Но, как уже говорилось, ни одна живая душа не знала о внезапной кончине обитателя будки во дворе Нотр-Дам де Франс. Ни одна – включая его собственную.
Душа Крихели-Магалифа была занята совсем иными проблемами и пребывала в изрядном отдалении от тела. Не приобретя, как следовало бы, билета в окошке кассы, но вместо того спрятавшись за спину крупного, пролетарского вида, небритого мужчины в ватнике, она зашла в малый зал кинотеатра «Маяковский». Свободных мест в этот полуденный час там было сколько угодно, на любой вкус и на любое качество зрения, но душа, в отличие от оставленного в Иерусалиме тела, не страдала ни близорукостью, ни дальнозоркостью, ни астигматизмом, и потому долго не могла решить, какое же выбрать сидение. Тем временем свет погас, начали уже показывать киножурнал, и на стоявшего в середине третьего ряда безбилетника зашикали: «Мальчик… девочка, сядь уже, наконец! Ты не стеклянная!» Надо было садиться – иначе позовут, как его там … прозектора… да нет, кондуктора, что ли? Оштрафуют, с позором выведут из зала.
«Мытарства души» – промелькнуло в голове у Адочки. Она пригнулась и пробралась на любимое с детства местечко в углу, вплотную к прямоугольной колонне.
Киножурнал, оказавшийся, выпуском хроники, состоял из нескольких сюжетов, заснятых в разных частях света. В первом из них были показаны какие-то улицы с каменными и деревянными домами вперемежку. По тротуарам быстро, по-деловому, словно муравьи, сновали прохожие, а по проезжей части изредка прокатывалась бронемашина или проходил отряд детей в сложенных из газет треуголках. Потом показали уютный субтропический городок с пальмами вдоль бульвара, на котором играл военный духовой оркестр. Потом – огромные каменные фигуры на каком-то голом безлюдном острове и плот, связанный из камышей. После этого появился сияющий, наподобие неоновой рекламы, заголовок: «Жаркий день в музее», зазвучали фанфары, но внезапно звук поплыл, пленка стала плавиться, оборвалась… Некоторое время в зале было совсем темно. Публика начала посвистывать, и Адочке отчего-то сделалось страшно. Но тут экран снова засветился, и какая-то очень интеллигентная старушка за большим письменным столом заговорила, перебирая хрустальные бусы на морщинистой шее: «Как сейчас помню… Мы тогда жили в Кишиневе. У нас был там один сосед – мужчина с непропорционально большими оттопыренными ушами, с такими невероятно огромными ушными… э-э-э… раковинами. У него был сильно ослаблен слух. Не то чтобы его можно было назвать глухим, нет… но, что бы ему ни говорили, он непременно переспрашивал, иногда даже дважды. Удивительно! Зато … э-э-э… зато ему совсем не мешал уличный шум».
А потом, без всякого перерыва, начался художественный фильм. Иностранный, дублированный. Про человека по имени Жак. И душе, вдруг начисто позабывшей свою двойную фамилию и смешное девчачье имя, показалось, что это фильм про нее. Так иногда случается с очень впечатлительными зрителями. Но дело даже не в фильме. Просто человек по имени Жак, в исполнении, кажется, Марселя Мулуджи, в разгар Алжирской войны высадился с парохода на берег Земли Обетованной с двумя своими малыми детьми: мальчиком и девочкой. Он ступил на эту землю, отирая пот со лба, и тут же начался краткий flashback про его прежнюю жизнь. В той прежней жизни Жак был потомком ливорнских купцов и сыном знаменитого антиквара из Орана. Он рос и под наблюдением отца постепенно учился разбираться в традиционном ювелирном искусстве стран Магриба, в сефардских культовых и светских артефактах и во всякой прочей старине. Этот свой «жизненный прогресс, направленный вспять», этот «путь антиквара», по его собственному определению, он воспринимал с меланхоличной, лишенной стимула к сопротивлению иронией. Он рос и становился зрелым мужчиной, женился, делался вдовцом с двумя детьми, затыкал уши под канонаду разразившейся войны – всё это с той невероятной скоростью, которая возможна только на экране. И вот всё вернулось к началу, к тому, что этот антиквар, всю свою прежнюю жизнь занятый прошлым, сошел на берег и оказался в окружении людей, озабоченных исключительно будущим. Со стороны глядя, эта парадоксальная ситуация Жаку очень понравилась: ему было приятно думать, что оставшиеся без матери маленькие Натанэль и Яала, скорее всего, уже не будут ни антикварами, ни купцами, ни ювелирами. Было радостно сознавать, что вся их связь с прошлым будет держаться на паре десятков выцветших семейных фотографий, вывезенных из Африки при невозможности вывезти оттуда что-либо более основательное. Но внутри себя Жак не находил достаточной гибкости, чтобы быстро и решительно превратиться из потомственного эксперта в изящных приметах старины в активного поборника грубоватого светлого будущего. 
Возрожденный древнееврейский язык он прилежно изучал еще в детстве по книге мудрого рабби Ицхока Бера Левинона, прозванного Рибалом, и оттого у него немедленно возникла масса проблем с общением, о которых он никак не мог подозревать. Столкновения с духом нового времени и тут оказались неизбежными: уже при затянувшейся проверке документов на пограничном контроле выяснилось, что между его антикварным ивритом и живой речью строителей новой жизни зияет пропасть. «Ѓа-йитахе́н ѓа-давар ки машеѓу эйно́ кэшура́?»  – спросил Жак у чубастого парня, рассматривавшего его бумаги. Смех, ставший ответом на этот простодушный вопрос, не стихал в его ушах до конца дней.
Смешно? Почему смешно? Есть ли в этом совершенно серьезном фильме над чем смеяться? Вот вопросы, которые задавала себе Адочка, вжавшись в сидение под сердитое шиканье ближайших к ней зрителей.
– Это тебе тут не комедь! Еслиф хочешь похихикать, иди на «Женитьбу Бальзаминова»! – посоветовал кто-то из темноты.
Нет, она, конечно, останется до конца. Но смеяться больше не будет. Во-первых, нехорошо смеяться над человеком за то, что он чем-то не вписывается в общепринятую норму. Норма – это не просто условность, это вообще отвлеченное нечто, то есть, ничто, пытаться соответствовать которому – бессмысленная трата времени и сил. 
Да нет же, нет, – сама себе возражала Адочка, – то, что меня рассмешило, не имеет никакого отношения к отклонению от нормы. Рассмеялась я так… от неожиданности. Если бы режиссер, или кто еще там у них решает, что и как, узнал, что мне стало смешно, он бы, наверное, не стал сердиться. Все-таки, про документы – это был комический момент. Но дело не в этом. Просто, когда Жак стал предъявлять свои бумаги, я подумала: как легко начать новую жизнь. Не просто жизнь под новым именем, а совсем другую, чужую жизнь, превратив ее в свою. И вот я уже живу жизнью этого Жака из Алжира, так, словно у него до меня не было своей долгой, успевшей даже немного повыцвести, жизни, где-то в другой истории, в другом сценарии. А ведь в этом фильме вот-вот может появиться еще одно важное действующее лицо, с которым я тоже почувствую себя заодно. Очень распространенная тема в фильмах – непростые отношения между мужчиной и женщиной. И что тогда? Неужели мне придется раздвоиться? 
Впрочем, души, наверно, способны на многое такое, что им и самим не снилось. 


***
Судьба в образе пыльного автобуса притащила Жака в Иерусалим, а ноги сами привели его к Notre-Dame de France, вплотную к полосе отчуждения у Новых ворот.
«Моя антикварная лавка» – так теперь называл Жак свое общежитие, в котором осколки, обмылки и опилки прежней жизни соседствовали с прыткими ростками гуманитарного будущего, разводимыми в антикварных горшках Еврейского университета. Соседей своих он именовал соответственно «артефактами» и «юными всходами». Согласно сценарию, Жак был одновременно и жалковато-трогательным, и ироничным. Он начал понемногу подбирать старые французские книги, продававшиеся за гроши, а то и просто брошенные во дворах. Пытался связываться по почте со старыми клиентами во Франции, Бельгии и Швейцарии, затеяв новое-старое дельце. Это как у Герцля: «Altneuland»… «Nouveau pays ancien». И жизнь его, nouvelle vie vieille» … Кроме того, он стал подумывать, что можно было бы давать частные уроки французского языка и литературы.
Ведь нужно же чем-то, если можно так выразиться, жить. Совершенно необходимо чем-то вытеснять как можно дальше этот ужас нового, так плохо умеющего скрыть свою рассыпающуюся, раскалывающуюся, разламывающуюся сущность. Детям-то что… Дети вот-вот улетят, как птички в какую-нибудь Петах-Тикву, в Эйлат, в Димону – питать и подпитывать новые надежды, строить в песках воздушные замки-гнезда на ветках каких-нибудь авокадо…
Слава богу, что Notre-Dame существует. Как будто его строили, а потом обстреливали снарядами специально для него, алжирского беженца Жака. Иначе бы он не выжил. Эти фугасы арабского легиона, чьи попадания обрушили часть неприступной стены, за которой он теперь прятался от безжалостного нашествия нового пластикового мира… Они напомнили ему древнюю традицию, предписывавшую отбивать кусок штукатурки у входа в каждый новый еврейский дом. Зачем? Чтобы почтить память разрушенного храма? Или, может быть, чтобы сделать возможной само продолжение жизни в ее привычных формах? 
Но самое удивительное в новой-старой жизни Жака – знакомство с Анеттой. На Анетту Жак обратил внимание сразу и был покорен ее прекрасной сломленностью, да-да – не надломом, а именно полной и безусловной сломленностью всё еще продолжающей цвести ветки. Она сквозила во всем облике этой необычной женщины: в фигуре, в голосе, во взгляде, даже в чертах лица. Он был без ума от этой ее совершенно неповторимой угасающей красы. Такая совершенно уникальная живая кукла, перенесшая массу повреждений, с достоинством куклы выдержавшая все эти травмы, переломы. Ее длинные пальцы на обеих руках всегда двигались особым, странно несогласованным образом. А походка! Не то чтобы она хромала – нет, но в каждом ее грациозном шаге, в каждом изящном повороте сквозила угроза немедленного падения, за которым должен был последовать полный распад – на осколки, песчинки, пыльцу. И то, что этого день за днем так и не случалось – великое чудо, знак то ли безмерного милосердия божьего, то ли какого-то коварного замысла врага рода человеческого. Похоже, ничто уже не могло сломить ее в этой жизни, ее – сломанную целиком, pardonne-moi ce jeu de mots . Если не пытаться ничего склеивать, сломанному не угрожает опасность быть сломанным повторно. Ему ли не знать…
– Вы, Анетта, красивая, – говорил Жак, затрудняясь подыскать более точное слово на каком бы то ни было языке.
Глядя на экран, Адочка думала, что всё это – какое-то иносказание, какая-то притча. Только вот трудно определить, о чем, к чему и зачем. Смутно вспоминался ей какой-то хромой старик с двойной фамилией, словно бы чудесным образом разделившийся на Жака и Анетту. Кажется, он давно умер. Что же будет, если по велению какого-нибудь режиссера или сценариста он воскреснет? Что в таком случае будет делать Жак? Просто исчезнет? Да разве так бывает? Да ладно – Жак, Анетта! Но Яала и Натанэль – дети, за которыми, вроде бы, будущее? Разве такое безобразие можно вообразить?
Анетта не клонилась угрожающе на бок, как Пизанская башня, и не расползалась, как Стоунхендж. Нет, она была полна грации, которую трудно описать словами и еще труднее передать в актерской игре. Эта грация калейдоскопа, создающего видения, складывающиеся и распадающиеся в одно касание. А рассуждала она чаще всего о будущем. Вот такой парадокс: будущее, по ее мнению, ослепительно прекрасно, а прошлое – «блистающий кошмар», «натюрморт с гниющими цветами и фруктами». Как будто прославляя это незнакомое, еще бесформенное будущее, воспевая это жестокое неизвестное, которое непременно, без малейшей жалости, сметет со своей столбовой дороги и ее самое, она становилась его неотъемлемой и незаменимой частью. В качестве кого, чего? Провозвестницы? Жертвенного животного? Отвергнутой и опровергнутой формулы? Одного из множества искаженных зеркальных отражений на пути вперед?
Калейдоскоп! Жак удивительно точно угадал, чего ей не хватало в этом мире, даря ей старинную медную трубочку с зеркальной треугольной призмой и цветными стеклышками внутри – одну из немногих безделок, захваченных второпях из прежней жизни. Он думал, что это чудесная игрушка для детей. Но дети, и Натанэль, и Яала, не проявляли к калейдоскопу никакого интереса. Зато Анетта сразу же поднялась с ним на крышу Notre-Dame и, обратив эту alternativa al cannocchiale  на Новые ворота, долго-долго, рискуя совсем вывести из себя нетерпеливых кинозрителей, ждущих более динамичного развития сюжета, смотрела на пересыпающиеся в нем цветные узоры.


***
А еще Анетта и Жак ходили в кино. В тот самый кинотеатр «Ор Гиль» на улице Рабби Ѓиллеля, где уже две недели гоняли французскую мелодраму «Les Amants de Montparnasse» с Жераром Филлипом и Анук Эме. Анетта не переставала возмущаться фильмом, и при этом не в силах была удержаться от того, чтобы снова, в который уже раз, не отправиться в «Ор Гиль», иногда даже на два сеанса в один день.
– Дядя Амедео, – рассказывала она Жаку, – был совсем другим: ни намека на Святого Себастьяна, никаких непорочных глазок великомученика. Он был немного хулиганом, это да, но только не Тартюфом и не девочкой со спичками… Я знаю. Мне так много рассказывали о нем, и я чувствую, что понимаю его...
Жак раз за разом сопровождал Анетту в кино, но только ради нее самой. Ни Модильяни, ни Жерар Филлип не вызывали в его душе отклика, и он часто сидел в зале с закрытыми глазами.
– После этого ужасного фильма, – говорила Анетта, – можно ждать чего угодно! Эта гадость, эта плоская жестяная коробка с кинопленкой хуже ящика Пандоры: она выпускает в мир неисчерпаемый поток страшной пошлости. Скоро те, кто любил дядю Амедео, будут стесняться и его самого, и его живописи. А ведь это – только начало, понимаете? Представьте себе: то, что начиналось со скромных открыток с репродукциями в искаженных цветах, вот-вот превратится в индустрию широкого потребления. Они дойдут до того, что станут тиражировать его образы, засоряя ими не только гостиные, но и кухни, и клозеты! Представьте себе сумки с изображениями голой Жанны, чашки с Леопольдом, банки для печенья с Люней Чеховской… 
– Значит, не всё в будущем так прекрасно? – пытался поймать ее на противоречии Жак.
Анетта не отвечала, погруженная в свои мысли.
– Что же хорошего будет в этом будущем? – на этот раз без малейшей иронии, но с какой-то детской надеждой спросил Жак.
– А вот именно то самое, что ни вы, ни я, ни целая свора ученых профессоров из университета, ни все безудержные фантазеры на свете не могут себе представить. Понимаете? Именно в этом-то его единственная непобедимая сила. Всё другое, всё неизвестное! Понимаете? Я сейчас нарисовала вам страшную картину будущей безвкусицы. Наверняка, как говорится, попала пальцем в небо. А на самом деле, может быть всё, что угодно. Может быть, про художника Модильяни все забудут, но будут помнить имя, произнося которое, будут видеть Жерара Филлипа, да еще и не в этой роли, а например, в «Пармской Обители». Понимаете? А еще какое-то время спустя уже Жерар Филлип будет заменен у всех в воображении тем самым хромым негодяем… Грилло, кажется? Тем, который сторожил Жерара Филлипа, то есть, Фабрицио, в крепости. Представьте себе, говорят: «Амедео Модильяни», а представляют себе подлую физиономию Грилло! Но ведь может быть и совсем иначе. Скажем, Всемирный Конгресс Здравоохранения примет закон, запрещающий прикасаться к тому, что древние люди называли «искусством», потому то это опасно для психического здоровья нового человека. Всё, созданное так называемыми «художниками», «кинематографистами», «писателями», «музыкантами» до середины двадцать второго века, запаивают в металлическую капсулу и отправляют как можно дальше в космос – никакой Титов-Гагарин не разглядит…
– И это тоже вам нравится? – ужаснулся Жак.
– Дело совсем не в том, нравится мне что-то или не нравится. Дело в том… Когда вы, Жак, рассуждаете о том, что будет тут, на этом месте в будущем, вы, простите, гадаете на кофейной гуще. Еще никто ничего не угадал. И это вызывает мое восхищение. Понимаете? 
– А как же пророки?
– Пророки вообще занимались совершенно другими вещами. Ни один пророк не рассказал ничего нового о будущем. Всё у них сводилось к смутным видениям того, как всё будет плохо, потом – очень плохо, потом – и того хуже, просто ужас и мрак. И вот тогда-то вдруг почему-то всё сделается так хорошо, как мы себе и представить не можем. Вот такая простейшая футурология. Понимаете? Это ведь про любую из наших жизней. Всё хуже, хуже, хуже, до полного ужаса. Но потом, в будущем… уже хорошо. И знаете, может быть лучше всего в этом будущем то, что мы ничего этого уже не увидим. Я предпочитаю смотреть в калейдоскоп.

Жак очень хотел бы понравиться Анетте, но не вполне понимал, как достичь этой цели, какой своей гранью к ней повернуться. Как сделать так, чтобы всё еще не замутненные разноцветные стеклышки его натуры сложились в наиболее приемлемый для нее узор? И поэтому он не находил ничего умнее, чем начать кокетничать:

– Скажите честно, Анетта: я кажусь вам руиной?
– Вы намекаете на то, что мы оба руины? – тонко улыбалась Анетта. – Ну да. А разве это так плохо? Ведь руина – это то, что осталось целым посреди всеобщего разрушения, это то, что устояло, не рухнуло, не рассыпалось в прах, когда всё вокруг сровняли с землей. Понимаете? Такое воплощение физической и моральной стойкости. Раньше этим принято было восхищаться. К одной такой руине, вон там, – она описала рукой косую дугу в каком-то неопределенном направлении, но он понял, что речь идет об остатке древней стены под мечетью с золотым куполом, – люди валом валили, чтобы только потрогать ее камни, и это давало им силы жить, мечтать о будущем. Понимаете? Они и сейчас, когда не могут до нее добраться, всё вспоминают ее, всё всматриваются…
Она снова поднесла к правому глазу медную трубку.


***
Блондину было очень жаль Жака. С того момента, в который он понял, что сам пишет его историю, не дававшую ему покоя с тех пор, как тревожные мысли о судьбе Крихели-Магалифа – тела и души, чьи пути так внезапно разошлись – засели ему в голову, он фактически перестал ощущать вкус кофе. Но это-то всё ерунда. Только вот ему уже начинало казаться, что он сам сидит в темном малом зале кинотеатра «Маяковский» и смотрит этот довольно бессвязный фильм «новой волны», в котором так много лишних разговоров о вещах, совершенно не понятных и чуждых случайным зрителям. 
Кто же виноват в том, что такие безобидные люди мучаются, не находят себе места в мире? Может быть, в этом есть и его вина? 
Но вот Анетта! Анетта Модильяни… Она бы с ним не согласилась и, возможно, даже высмеяла бы его. Она считает, что смерть Марка Офюльса, знаменитого кинорежиссера, который скончался, едва взявшись за сценарий «Montparnasse 19», была только началом проклятия. Жак Беккер этот сценарий дописал, переименовав фильм в «Les Amants de Montparnasse», и даже успел довести съемки до конца, но вскоре отдал богу душу… Беккеру этому было чуть больше 50. Он всего на три месяца пережил совсем еще молодого Жерара Филипа – тот скончался от какой-то загадочной хвори. Говорят, жутко выглядел в последние дни. Какое всё это может иметь отношение к одинокому жителю хостела Нотр-Дам, постоянному клиенту кафе «Ма ѓа-таам»? Каким образом он может нести ответственность за никому не известное будущее, даже если его психика находится не в самом обычном, не в самом упорядоченном состоянии?
– Всё дело в том, – однажды сказала Анетта Жаку, – что у вас, как и у меня, не было иерусалимского детства. Понимаете? Оно было где угодно, но только не здесь. Нас возили в коляске по Strada Mămulari, водили за ручку от угла Бассейной к Таврическому саду, вы разбивали коленки, падая с самоката на подъеме Rue Chappe, вместе с оравой таких же, как вы, сорванцов запускали самодельного змея на пустыре в Баб-эль-Шейх, мы с вами стояли с трехлитровой банкой в очереди за квасом из бочки у бокового выхода с Казанского вокзала, ловили на леску без удилища несъедобных колючих бычков у моста на Жидовском острове. Но сюда мы пришли усталыми, сильно побитыми прошлым, насквозь пропыленными, со стертыми ногами и слегка контуженные. Здесь мы родились заново, но уже старыми. И те мальчишки, которые гоняют самодельный мячик в Мамиле, и девчонки, нянчащие тряпичных кукол, счастливее нас, потому что у них нет пронзительных детских воспоминаний о других улицах, других домах. Понимаете? Они ни о чем не жалеют, всё лучшее у них в будущем. А вы… мы…
– Неужели я такой потрепанный и старый, каким вы меня представляете?! – Жак, всегда тщательно выбритый и отутюженный, никак не предполагал, что так ужасно выглядит в глазах Анетты. – А если я скажу вам, что, несмотря на то что я бывший антиквар, я хотел бы верить, что всё еще возможно, что перед каждым открыты все пути… не все, конечно, но… многие пути. Даже стену, перегородившую этот город, когда-нибудь, наверное, снесут. Откроются, наверное, новые горизонты…
– Наверное, откроются. Но для нас ли?
– Чем же мы хуже других?
– Мы не хуже, мы старше от рождения. И… знаете еще что? У нас лица… Такие, понимаете, готовые лица. Вы, например, слишком похожи на Марселя Мулуджи.
– Ну, а эти… которые гоняют мяч в Мамиле… они, по-вашему, родились детьми? И что… ни на кого не похожи?
– Да, они родились детьми. Без этого тревожащего сходства с кем-либо. Все на одно лицо. На таких лицах так удобно – одно удовольствие – рисовать новые героические судьбы.
Наверное, она права. Но что же в таком случае делать бедняге Жаку? 
И что делать с собой нам всем? Нельзя же расти назад, в обратном направлении. Нельзя? Почему, собственно, нельзя молодеть день ото дня, чтобы во всем этом безобразии появился хоть какой-нибудь смысл? Где-то в середине пути встретиться с этими мальчишками, гоняющими сейчас мячи по обе стороны полосы отчуждения? Сровняться с ними? Похоже, в этом мире всё происходит иначе, чем мы привыкли думать. Он бы подумал об этом всерьез, если бы прежде сумел как-то определиться.
Но Анетта? Кто она такая, что позволяет себе выносить приговоры, решать чьи-то судьбы? На каком основании она вообще заявляет, что Амедео Модильяни был ее родным дядюшкой? Где доказательства? Она ругает фильм из-за того, что ей, мол, всё известно гораздо лучше, а сама при этом играет в куда худшем фильме. И кстати, на кого она сама похожа? На кого-то ведь она должна быть похожа. Кто исполняет эту роль? Леа Падовани? Лилли Палмер? Дениз Вернак? Никто не успел прочитать титры... 
В чем слабость и уязвимость антиквариата, к которому принадлежит и Анетта Модильяни, и сам Жак? Может быть, единственная ущербность всех этих внешне вполне презентабельных диковин состоит в том, что они вырваны из привычной для себя среды, в которой легко находили свое законное место, то есть, были вполне уместны.
В какой-то момент про весь наш народ, привыкший перекатываться от страны к стране и научившийся уже различать и ценить повсюду разные уютные уголки, было решено, что в любом месте на земном шаре он не в своей тарелке. Естественное место его, оказывается, здесь, в Земле Израиля, в которую нас следует снова собрать с мира по нитке. И вот создали такую лавку древностей, такой склад бывшего в употреблении старья. Все эти предметы совсем иного быта, нагроможденные в одном тесном помещении, связывает между собою лишь то, что все они здесь не на своих привычных местах, но при этом им постоянно читают лекции о том, что именно этот-то склад и является их единственным родным домом.
Вот это пресс-папье – такое нелепое на верхней полке, между аптекарскими весами и турецким барабаном – не только чувствовало бы себя иначе, но и в действительности было бы совсем иным, пребывая на письменном столе своей родной эпохи чиппендейла, когда бы и стол тот стоял, где ему положено. 
Но антиквариат на то и антиквариат, что много всего повидал и привык приспосабливаться к самым противоестественным условиям. Вот он и здесь постепенно привыкает к новой, потусторонней антикварной жизни. А что будет, если лавку древностей решат снести или перестроить в фабрику-кухню, а все эти curiosités вдруг вынесут на улицу, в самую гущу новой жизни? Это, похоже, не лучше, чем прямо на свалку.
Чем рассуждать о том, что будущее всегда лучше, Анетта могла бы просто попробовать начать новую жизнь. Поехать, например, в кибуц. Но вместо этого она надумала написать письмо главе правительства. И это при том, что на иврите она писать совсем не умеет, и потому ей пришлось всё диктовать по-французски Жаку, а тому со слуха переводить ее измышления на язык, понятный высшему руководству.
Да, бедняге не позавидуешь…


***
Адочка хотела бы уже пойти домой, но фильм всё не кончался.
Собственно, и дома-то у нее не было. Не то чтобы не было решительно и вовсе, но она его себе не совсем ясно представляла и не имела ни малейшего понятия о том, где именно он должен находиться. Скажем, если она сейчас выйдет из зала и из дверей кинотеатра «Маяковский», то, скорее всего, инстинктивно пойдет направо. Ин-стинк-тивно. Вот именно. То есть, бессознательно, как дикие и домашние животные. Но таким образом уйти-то можно далеко, а вот прийти куда-нибудь… то есть, куда-нибудь, конечно, прийти – не проблема, но прийти туда, куда хочешь, куда надо, вряд ли удастся. Особенно – домой. 
Значит, так: если она пойдет направо, это будет улица Маяковского, а за первым углом что? Красный проспект? Ленина? Нет, не может быть. Не Ленина вовсе, а Ильича. Опять неверно! Это была бы Ильича, если бы она сейчас сидела в кинотеатре «Победа», но она-то в «Маяковском»! А если попробовать налево? Налево будет Семьи Ульяновых. Опять ошибка. Семьи Ульяновых – это если идти от кинотеатра «Горизонт». Какая глупость! Зачем вообще столько разных кинотеатров в одном городе? Ребенку ничего не стоит заблудиться.
И Адочка, желая как можно дальше отодвинуть всё связанное с этой нелегкой дилеммой, решила пока что досмотреть фильм до конца.
Там Анетта как раз говорила Жаку:
– Понимаете, Жак, это уподобление живых людей руинам и всякому барахлу в антикварной лавке… Вам не кажется, что это всё слишком упрощает? А упрощать, простите, слишком… слишком просто. Вот вы смеетесь, Жак, а ведь я права!
 – Конечно вы правы, Анетта! Да я и не смеюсь совсем.
– Человек, даже самый-самый… Любой человек очень сложен. Понимаете? А камень, деревяшка, железка, что бы из них не делали, какие бы узоры на них не вырезали, предельно просты. И поэтому всякое сходство между ними и людьми очень поверхностно, а значит, в общем-то, совершенно не верно. Это очень обманчивое сходство, Жак. Дорогой Жак…
Интересно, кто ее дублирует? – подумала Адочка – Жизнева? Целиковская? Не может быть!


***
Тем временем природное явление с раздвоенными копытами, божественной душой и быстро развивающимися мыслительными способностями исследовало внутренний двор Нотр-Дам. Ночь подходила к концу. С крыши можно было бы уже различить занимавшуюся утреннюю зарю, но над грядками, в которых еще гнездились какие-то клубни и корнеплоды, сейчас не интересовавшие сытого поросенка, и над мелкими дворовыми постройками по-прежнему царила темнота. Дверь одного из этих сооружений – чего-то среднего между сараем и собачьей конурой – была чуть приоткрыта. Отодвинуть ее носом оказалось совсем не трудно.
В сумраке единственной крошечной комнаты можно было различить высокую раскладную кровать, из тех, которые выдавало новоприбывшим Еврейское Агентство, а на ней – неподвижное человеческое тело в синем сатиновом халате. Левая рука его свисала с кровати, чуть не касаясь бетонного пола.
Поросенок почти вплотную подошел к этой руке и осторожно потянул пятачком: рука припахивала бензином и совсем не излучала тепла. Странная какая-то рука, словно неживая. Кисть вроде грабель – растопыренные твердые пальцы чуть согнуты. Впрочем, это даже удобно, когда, скажем, спина чешется и хочется потереться обо что-то такое. Поросенок развернулся и потерся спиной об эти грабли. Потерся немного – и вдруг почувствовал, что пальцы вдруг и сами начали его почесывать.
«Вот это другое дело», – подумал поросенок.
– Харошая собачка, харошая, – сонно проскрипел слабый голос с кровати.
Потом Крихели-Магалиф проснулся окончательно, пошевелил затекшими пальцами, отвел руку в сторону, подтянул ее на кровать и стал медленно наводить на фокус возвращавшиеся к жизни глаза за стеклами старых очков с неправильной диоптрией. Кто это там копошится у его кровати? В этом мраке, да еще и с его ужасным зрением, ничего разобрать было нельзя. Он пошарил всё еще нетвердой рукой по стенке, нащупал выключатель и зажег свет.
Полосатый пришелец не прятался. Он стоял прямо под лампочкой и с любопытством смотрел на вернувшегося к жизни.
Крихели-Магалиф сразу же узнал детеныша дикого кабана. В Читинском краеведческом музее было сразу двое таких. Набитые ватой и морской травой кабанята жались к косматой мамаше, рывшейся в куче палой листвы крашеного тюля, а чуть поодаль стоял у голого дерева, оскалив жуткую пасть с желтыми клыками, огромный отец семейства. Экспонат так и назывался: «Дикие кабаны в осеннем лесу» и находился в одном зале со скелетом мамонта, у стены, прямо напротив большого окна с перегородками, так что в предзакатные часы четкая перегородчатая тень всегда лежала на щетинистом семействе и картонном заднике, в реалистической манере Сергея Герасимова изображавшем хмурую восточносибирскую природу.
Крихели-Магалиф и Sus scrofa libicus с пониманием улыбнулись друг другу. Музейный сторож вспомнил все события своей жизни одновременно. Вместе с этим, он напрочь забыл всё то, что его душа видела или, по крайней мере, могла бы видеть, в странном фильме французского, кажется, производства. В памяти осталось только глуповатое детское имя Адочка, которое, впрочем, ни с кем и ни с чем не связывалось.
– Хочшь пойти со мной в музэй? – спросил он поросенка. – Телех ити ламузейон?
Детеныш дикого кабана молчал.
– Ци ир вилт гейн мит мир цу дэр музэй? Мокхвал чэмтан музэумши? Möchten Sie mit mir ins Museum kommen? Эх, ну что это я? – спохватился он. – У вас, свиней, органы речи савсем вед не приспособлены для человеческого разгавора. А так вроде всё панимаешь… Ну ладно, пара встават. А я-то даже не раздевался на ночь! Ну просто чэрэпанин какой-то!
Он спустил ноги на пол, оглядел пустой столик, встал, заглянул в пару завешенных мешковиной ящиков, служивших ему буфетом – хоть шаром покати. Будь у его очков даже столько диоптрий, сколько полагается, и совсем не коси при этом правый глаз, всё равно ничего бы он там не увидел.
– Вот до чего дашёл. Ладно, пайдем-ка в музэй, там и чайку напьемса. Там «титан» ест – кипяти сколько хочшь. Я пагаварю там с кем надо… Бог не выдаст, свинья не съест – может и примут тэбя в музэй. Там вед как? Газэли ест, дикий кот ест, мангуст, дикобразы – ест, а кабанов нэт еще. А вед далжны же быт. Мне кажется, ты для нашего музэя – настаящая находка. Уже с табличкой на спине.
Крихели-Магалиф был почему-то совершенно уверен, что на кусочке пергамента написано:חזיר בר  и, наверное, латинское наименование, которого он не помнил, да еще, возможно, дата и место изготовления. 
Сторож взялся за конец веревочки и повел за собой не думавшего сопротивляться поросенка. В рассветных улицах города две их фигуры представлялись первым немногочисленным прохожим чем-то совершенно естественным: как будто чудаковатый профессор в синем халате, из тех, что понимают ход мысли Альберта Эйнштейна, но понятия не имеют о цене дюжины яиц, выгуливал на заре своего беспородного песика. Поэт мог бы вообразить, что это рассветный патруль, своим проходом открывающий новый день пробуждающегося города; прогулявшие всю ночь до утра влюбленные – что это два небесных ангела, специально ради них спустившиеся на землю в наспех принятом земном обличии; а человек деловой, практический, сосредоточенный на решении важных хозяйственных проблем и подсчетах в уме столбиком, наверное, и вовсе бы ничего не заметил. Только один пожилой господин осторожно приблизился к сторожу шага на три и спросил, вежливо приподняв соломенную панаму:
– Извините, почтеннейший, можно зажать вам один вопрос? Ваша собака опасна для человека или не очень?
И удалился, не дожидаясь ответа.


НЕКОД ЗИНГЕР:

Родился в 1960 г. в Новосибирске. Художник, писатель, эссеист, переводчик, пишущий на русском языке и иврите. С 1988 г. живет в Иерусалиме. На данный момент опубликованы книги его прозы: Билеты в кассе. Иерусалим:Гешарим; М.: Мосты культуры, 2006.; Черновики Иерусалима. – М.: Русский Гулливер,2013.; Мандрагоры: Роман. – Salamandra P.V.V., 2017.  כרטיסים בקופה, חבר לעט,2016 Среди переводов Зингера с иврита – романы ДавидаШахара «Лето на улице Пророков» и «Путешествие в Ур Халдейский», роман «С кем бы побегать» Давида Гроссмана (совместно с Гали-Даной Зингер), «Боль» Цруи Шалев, классические еврейские источники (в том числе мидраши Рут Рабба и Эстер Рабба). С английского языка – «Трифон и другие» Денниса Силка (совместно с Гали-Даной Зингер). С русского на иврит – «Дикая охота» Анны Исаковой, «Иосиф Барданашвили: Жизнь в трех измерениях» Марины Рыцаревой, произведения Сигизмунда Кржижановского, Леонида Липавского, Александра Вельтмана, Николая Гоголя, Елены Макаровой, Александра Иличевского, Исраэля Малера и многих других. Участник более 60 израильских имеждународных выставок и арт-проектов. 

ГАЛЕРЕЯ ХУДОЖЕСТВЕННЫХ РАБОТ
Фотография Гали-Даны Зингер

Ольга Логош: МЫ НИКОГДА НЕ ВЕРНЕМСЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 16.09.2022 at 13:42
***
Утром вышла за бейгеле
и повстречала шмеля
тычется мордочкой
в каждую почку 
листьев сирени

Милый, спускайся пониже,
в крокусе млечном
капля нектара твоя!



***
Мой парень смеялся — 
помнишь,
мы все прикалывались
в девяностых?
Он говорил:
«Хочешь поплакать – звони»
 
Альба
слизнула его языком

Другой 
прятал меня от друзей
скрывал меня от мамы
он был ещё 
дерзновеннее

Альба
слизнула его языком

Третий втихую
считал меня мальчиком
и не спешил жениться
Как он просёк,
что я и вправду хотела быть парнем?

Что бы ни случилось,
Альба на моей стороне



(РАМОТ)	

Белые соты ¬– дома
синагоги – вечно 
ульи
из камня Иерусалима

желто-лиловый 
дергается
в руке

возьми второй – 
и тебя унесет
город 
на жарком холме

возьми второй – 
и тебя возьмет
небо Иерусалима 



***
Не нравится –
уезжайте в свою Украину, -
бросает Давид.
Really?
У нас 
нет и не было 
Украины

У нас
нет и не было 
Крыма

У нас была
река Волга
дак там
выскоблен воздух

Мы никогда не вернемся
в маму-Самару


ОЛЬГА ЛОГОШ:

Поэт, переводчик. Закончила СПбГУ и Французский Университетский
колледж. Жила в Петербурге, в апреле 2022 приехала в Израиль.
Автор двух поэтических книг и сборников поэтических переводов с итальянского и
французского языков. Переводила стихи Филиппа Жакоте, Поля Элюара, Чеслава
Милоша, Пьетро Романо, Боба Дилана и других английских, французских, итальянских и
польских авторов. Публиковала комментарии к романам английских писателей
Стихи и переводы публиковались в журналах «Воздух», «Новый Журнал», «Арион»,
«Артикуляция», «Дети РА», «Shamrock Haiku Journal» (Ирландия), «Футурум Арт»,
«Зинзивер», «Плавучий мост», «Цирк “Олимп” +TV», «Inknagir Literary Magazine» и др.
В 2007 — 2011 годах была шеф-редактором журнала «Зинзивер», вела авторскую
передачу на Литературном Радио. Позднее — соучредитель и модератор Клуба
переводчиков в Культурном центре Андрея Белого в Петербурге.
Редактор журнала поэтических практик «Тонкая Среда». Входит в Международную
Федерацию русских писателей (IFRW).
Стихи переводились на английский, испанский и армянский языки.

И. Зандман: СТИХОТВОРНОЕ НАСЛЕДИЕ СОЛОМОНА БЛИНЧИКА

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 16.09.2022 at 13:38
ДАВИД

ОЖИДАНИЕ
 
I
– Давид, ты ждёшь?
– Жду.
– Ну жди, жди...

II
– Давид, ты ждёшь?
– Жду.
– Ну жди-жди.

III
– Давид, ты ждёшь? Давид, ты ждёшь? Ну жди, жди!


ОТВЕТЫ

 I

– Давид!
– Да.
– Что – да?
– То. 
– Что – то?
– Да.


II

– Давид, ты кто?
– Я.
– А кто это – я?
– Ты.


III

– Давид, что это?
– Плод.
– А то?
– Плод.
– Что такое – плод?
– Это и то.


IV

– Давид, ты где?
– Здесь.
– А где это – здесь?
– Тут.
– А где это – тут?
– Там.


V

– Давид, где ты?
– Тут.
– А где же тогда я?
– Там.
– Почему же я там, а ты тут?
– Так надо.


VI

1

– Давид, ты стучал?
– Стучал.
– Зачем?
– Гвоздь заколачивал.


2

– Давид, ты гвоздь заколачивал?
– Заколачивал.
– Зачем?
– Стучал.


VII

– Давид, ты спишь?
– Сплю.
– Спишь?
– Сплю.
– Как же ты отвечаешь?
– Это снится.


VIII

– Давид, видишь дверь?
– Вижу.
– Тогда входи.
– Не могу.
– Почему?
– Она не открывается.


IX

– Давид, ты знаешь?
– Знаю.
– Знаешь?
– Знаю.
– А что ты знаешь?
– Не знаю. 


X

– Давид, ты меня видишь?
– Нет.
– Слышишь?
– Нет.
– Как же ты отвечаешь?
– Нет.



ВОПРОСЫ

I

Давид, говори!
Как?


II

– Давид, ты – жид.
– Почему?


III

– Давид, ты – человек.
– Кто?


IV

– Давид, ты стучал?
– Зачем?
V
– Давид, ешь!
– Что?


VII

– Давид, вот – ангел!
– Где?


VIII

– Давид, ты умрёшь.
– Когда?



ЗАНУДА

Ars Poetica

когда ты поймёшь
что рука это только рука
страх это только страх
не ветвь не ночь не дождь
не свет не рука не прах
он не имеет голоса
он не имеет цвета
ничего не имеет он
потрогать его нельзя
нельзя подержать в руках
нельзя поднести к лицу
когда ты это поймёшь 
когда ты поймёшь наконец
сможешь ли ты забыть
что страх это только страх?

-----“----
перевернув /вверх дном/ вазочку для мороженого
/похоже/ из тех что в кафе называют/ похоже/ креманками
и даже если ощипанный ангел
пристроится у основания
/ у быв. oснования/
скажешь ли безосновательно
это есть снег?

-----“----
о чём сможешь сказать
это вода
а ведь это всего только слово

-----“----
что ты знаешь о пустоте
пустота повторяя пустота
или рука с пальцами
разрастается?


МАРРАН

Но что же со временем будет,
Если его не будет?
Что же с пространством станет,
Если его не станет?
Что же сказать о чуде?
Что же сказать о ране?


-----“----
Ветви – нельзя ли оставить их в покое?
Нельзя ли не говорить о них?
Нельзя ли помолчать о них?
Нельзя ли немного помолчать?
Ветви?
Это ли обращение приличествует ветвям?


ВЫХОД

I
дверь открывается закрывается открывается закрывается
разве она в руке твоей?
только прах
разве на спине у тебя вместо крыльев неволей взращённых?
только тяжесть
разве это так мало?
только слова

II
И это всё, Господи?
Только вечность.
Только не это!
Только слова.

----“----
– Как потерю ты назовёшь
когда всё потеряешь?
– Утратой.

1985



И. ЗАНДМАН: 

Я не считаю, что у меня есть какая-то биография, не говоря уже о фотографиях. Родился в Ленинграде, живу, если это можно назвать жизнью, в Тель-Авиве. 
Публиковался в журналах "И.О", "Двоеточие", "Точка, точка, запятая", "Солнечное сплетение", РЕЦ (№ 36), в сборнике "78" ("Амфора", 2006, Санкт-Петербург).

Фотография Александра Фельдштейна

Ася Энгеле: ХОЛОДНЫЙ КАРМАН

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 16.09.2022 at 13:07

*
самая
тьма –

перечёркивает
пространство

отчёркивает

небо

мир
может

и ты 
– смотри

как
жизнь
тлеет 

в подвалах

слышишь –

ветер
притих

что
ещё

ему
оставалось

9.04.22

*
жизнь
просвечивает

как
решето

горит

как
свечка

сердце
лупит 
в висок –

только
слепые
пятна 

синие

жёлтые

красные
пятна

разрешённые
расстояния 

– так
распадается
всё 

память 
воюет

нужда
горюет 

спящий
без снов –

где
твоя
правда

где
твое
больно

24.04.22

*
шёл
чёрный
снег –

бумага

клише

тушь
гуашь

или 

– тому 
назад 

жизнь
шла

жизнь 
петляла – 

ей 
домой

не
вернуться

– лёгким
шагом

по
бездорожью

или –

это
сейчас

сию
минуту

всегда

как
вокзал

как 
волны
пехоты

как
февраль

без конца
без края

что
весны
не помня

– цветы

рисует
золой

17.05.22

*
представь –

на месте
проёма

была

например

дверь

так
на какое
имя

кому
– откликаться

когда

чужая
свинцовая

на язык –
камнем

представь 
– механику

голода
и темноты

и как
мёртвым

кажется
иногда

что они –
живые 

только
лёгкие

и без
боли

– и можно
сидеть

на месте 
проёма

где была

например

дверь 

и курить
мирную 
трубку

туго
набитую

низкими
облаками

01.05.22



АСЯ ЭНГЕЛЕ: 

Поэт, танцхудожник, родилась в Санкт-Петербурге, живёт в Тель-Авиве. Работает в израильской  организации "Алут", занимающейся помощью людям с расстройствами аутического спектра. В 2017 году в издательстве "Новые стихи" вышла книга "смирнее только свист звериный", в 2020 году в издательстве "всегоничего" вышла книга "ускорение собственное". 



Автопортрет Аси Энгеле

Яков Подольный: ЭТА СТАТЬЯ ДОЛЖНА БЫТЬ ПОЛНОСТЬЮ ПЕРЕПИСАНА

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 14.09.2022 at 20:40

ЯКОВ ПОДОЛЬНЫЙ:

Родился в 1991 г. в Санкт-Петербурге. Окончил филологический факультет СПБГУ и Высшую школу перевода при РГПУ им. Герцена. С 2018 года живет в Иерусалиме. В настоящий момент занимается исследованиями средневековой литературы, вопросов литературной рецепции в Еврейском Университете в Иерусалиме.

Предыдущие публикации –  поэзия:
«Деликаты-предикатессы», ПОЛУТОНА, 2020
«Условный Петербург», ДВОЕТОЧИЕ: 34, 2020
ДВОЕТОЧИЕ: 36, ДВОЕТОЧИЕ: 37, 2021
Я – СОН: ДВОЕТОЧИЕ: 38, 2022

Предыдущие публикации –  переводы:
Платт Д.Б. Здравствуй, Пушкин!: cталинская культурная политика и русский национальный поэт / Пер. с англ. Якова Подольного. — СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2017. — 352 с. — (Эстетика и политика; вып. 4). ISBN 978-5-94380-226-3.
Рассказы Педро Хуана Гутьерреса – Журнал «Иностранная литература» (1 номер, 2015 г.)
Стихотворения Росалии де Кастро – Росалия де Кастро. Галисийские песни // Антология галисийской литературы под общей редакцией Елены Зерновой. Центр галисийских исследований СПбГУ. Том XVIII. Санкт-Петербург, 2013.
Ремедиос Варо: СНЫ, ДВОЕТОЧИЕ: 38

Фотография Саги Хакмона

Анна Соловей: СНЫ ФИЛИППА

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 14.09.2022 at 20:30

Филипп закрыл голову подушкой, но трезвон за дверью не унимался. Минуты через три он с закрытыми глазами спустил ноги с кровати и пошарил вокруг в поисках трусов. Трусы исчезли. Завернувшись в одеяло, Филипп потащился к двери и открыл ее злобным рывком. 
– Наконец-то, – сказала маленькая рыжая девушка. 
Она глядела на Филиппа с обидой, будто он обещал ждать ее, а сам забыл. Бледная и с веснушками, как все рыжие. Пушистые волосы собраны на затылке и скреплены палочкой на японский манер. 
Филиппу пришлось посторониться. Она вошла, не церемонясь, легко толкнув его плечом. 
– Можно попить?
Какая глупая причина, чтобы вломиться с утра в чужой дом! Был бы это мужик, он давно бы вылетел за дверь. Но этой он простил, несмотря даже на невменяемое время. Рыжая пила жадно, но маленькими глотками, все время останавливаясь, будто у нее было слишком узкое птичье горлышко. Он налил ей еще стакан, еще… Ничего себе, прорва… Филипп отвернулся, чтобы не смущать ее и стал, нервно стуча ножом, резать яблоко на мелкие дольки. Но только он собирался предложить рыжей яблоко, раздался странный звук, что-то будто треснуло в ее теле, она рухнула на колени, и с колен со стоном перекатилась на бок. 
– Что случилось?
– Вот дурак, ты что, не видишь, я рожаю!
И правда, дурак, он даже не заметил, что она беременная! Смотрел не туда. 
– Надо вызвать «скорую». Сейчас… 
– Не надо, они все равно не успеют, дай одеяло. 
Лицо у нее, и так очень бледное, стало голубоватым, на тонкой шее выступили вены. О, черт, а что если она прямо здесь умрет?
– Пойдем на диван.
– Нет, там будет хуже.  
Он попробовал сдвинуть ее, но она не поддавалась. Тогда он постелил на пол одеяло и перекатил девушку туда. Она показала рукой, что хочет снять колготки, колготки были мокрыми, он стянул их вместе с трусами, и только сейчас заметил, что отдал ей одеяло, а сам остался совсем голым, но сейчас это было ему до лампочки. Его охватил ужас, каждую минуту она могла умереть здесь, в его квартире. Японская палочка выпала из прически, волосы ее, мокрые от пота, прилипли к лицу, зеленые глаза выцвели. Почти не разжав губ, она издала жуткий звук, что-то между хрипом и металлическим дребезжанием. Филипп подумал в панике, что сейчас все кончится, может, это сама смерть пришла к нему в образе этой беременной рыжей. Обидно, мог бы и не открывать дверь, но нет, надо обязательно влезть в какое-то дерьмо, такая у него гадская природа. 
Она часто дышала, будто ей перекрыли кислород, и вдруг завизжала так резко, что у Филиппа заложило уши. Надо было срочно бежать, вызывать «скорую», но рыжая вцепилась в его руку, и он боялся выдернуть ее, будто в этой его руке крылось спасение. Вместо того, чтобы звать на помощь, он по-страусиному закрыл глаза и тупо повторял: «Господи, верни мне душу…» — единственное, что смутно помнил из утренней молитвы, которую учил в детстве.
Когда он осмелился взглянуть, между ее ног уже просовывалось что-то отвратительно волосатое, маленькая голова… В свои тридцать один он, конечно, представлял, как появляются дети, даже фильм как-то смотрел, но предпочел об этом забыть. О, Барби, Барби! Как было приятно тайком от сестры, вытащить из коробки ее беременную Барби и раздеть ее догола, отцепить круглый большой живот, а там внутри маленький голенький младенец. Только у бедняги Барби вместо живота образовалась уродливая дыра, тогда он открутил ей заодно руки, ноги и голову. Именно в этот упоительный миг его застукали родители. Руки и ноги легко вставили на место, но голова никак не хотела держаться, ее пришлось приклеивать наглухо, и теперь Барби всегда смотрела только вперед. Сестра до сих пор не может простить ему это жертвоприношение. 
Филипп коснулся волосатой головки, но она была отвратительно скользкой, в слизи и крови. Его начало неудержимо рвать. В ванной, умываясь холодной водой, он пришел в себя. Медленно надел трусы, рубашку, долго глядел на себя в зеркало, и решил, что с него хватит, пусть разбираются врачи. Но когда он вышел, его гостья полусидела, а голова младенца и его плечики лежали на одеяле. 
– Помоги ему, тяни тихонько за плечи.
Филипп потянул плечики на себя, ребенок вышел легко, от него тянулся толстый длинный жгут пуповины. Рыжая, он даже не знал, как ее звать, положила младенца себе на живот.
—Простыню.
Филипп принес простыню и вытер мальчику личико. Он смог. Он принял ребенка. 
– Меня зовут Анна, а его пусть зовут Одиссей – сказала рыжая. 
– Одиссей? Как-то чересчур, тебе не кажется?
– Нет. Будет Одиссей. Надо отрезать его от меня. Принеси ножницы. 
Филипп испугался.
– Я вызову скорую, они все сделают.
– Нет! Я прошу тебя! – она вся сжалась, будто ждала удара. Маленькая, жалкая. 
– Ладно. 
Он принес ножницы.
– Дай прищепки.
– Зачем?
– Нужно зажать пуповину.
Она командовала так, как будто для нее уже привычно рожать в незнакомой квартире с незнакомым мужчиной. Пуповина поддалась легко.
– Теперь плацента, – сказала Анна, – но она сама выйдет.
 Филипп окончательно сдулся, но пребывал в благостном состоянии. Он прилег на минуту рядом с ней на пол, чувствовал, как дрожит ее тело. Все так хорошо, никто не умер, даже наоборот. На него напала упоительная текучая дрема: они плыли вместе в узкой лодке – там была Анна и мальчик, и что-то еще маячило далеко в воздухе, какое-то лицо, огромное, может быть даже неприятное, но чье, он не мог разглядеть из-за красноватой дымки. 
– Кофе будешь? Я уже на йогу сходила, свежий багет купила. Филипп тихонько приоткрыл глаза, полоска красного дыма показалась в воздухе и улетела. Он ясно видел перед собой веселые карие глаза Неты. Женаты они были три месяца, хотя и до этого жили вместе два с половиной года, но формальность брака далась Филиппу нелегко. Он просил дать ему подумать, обещал, терзался, рассчитывал, как всегда, когда ему надо было принимать решения, даже если это касалось покупки рубашки. 
– Не представляешь, что мне приснилось. 
– Подожди, у меня кофе выкипит. – Нета вышла на кухню.
Он опять закрыл глаза. Можно еще чуть-чуть поваляться, и даже поплавать в этой лодке, но резкий писк будто подкинул его в воздух. Через секунду Филипп стоял у шкафа, ему не хватало духа открыть дверцу. Тишина. Он аккуратно потянул за ручку. Младенец лежал на полке и тихонько болтал ручками в воздухе. Одиссей. «Таак… Крыша совсем поехала» – подумал Филипп. Наверное, он все еще спит. 
– Иди! Кофе готов!
Филипп мышью заметался по комнате, схватил полотенце, бросил его на младенца и захлопнул дверцу.
 – Спасибо, Зайка.
 Господи, какая «зайка», всю жизнь его тошнит от этих «заек». Но Нета не заметила, она по-хозяйски села ему на колени и стала гладить. Все это было противно и неестественно, потому что именно здесь стояла Анна, когда он резал яблоко, а здесь она лежала на одеяле. А где, кстати, это изгаженное одеяло? Его нет на полу и, скорее всего, не было. Филипп касался любимого тела Неты, и постепенно успокаивался. Он вернулся в реальность. Так можно было подумать – пока младенец не заорал. Надежда, что он испарится или окажется галлюцинацией, не прокатила. Филипп пытался убедить Нету, что это уличный кот Аристотель залез к ним в окно, и сейчас он с ним сам разберется, пусть пока спокойно пьет кофе. Но судьба была неумолима. Нета рванула в комнату, и он услышал оттуда ее крик. Потом ему пришлось притворно охать, качать головой, изображать глубокое изумление, но это неважно получалось. Голова гудела. Предположим, Нета ушла на йогу, в дверь позвонила Анна, родила, спрятала в шкафу младенца. Отлично. А как он сам оказался в кровати? Допустим, Анна дотащила его до кровати, помыла пол и ушла. А где тогда одеяло, на котором она рожала?
 – Нет, я не имею понятия, – повторил Филипп в очередной раз, – каким образом младенцы попадают в шкафы. 
Младенец лежал на руках у Неты, но вместо того, чтобы радоваться и благодарить, дергался и пищал как целый хор диких койотов. 
– Надо ехать срочно в полицию и больницу, он сейчас умрет от голода! 
Нета не была паникером, но так случилось, что в отличие от большинства иерусалимских дев, у нее не имелось опыта общения с такими маленькими дикими существами. Ей казалось, что детский ор обозначает что-то страшное, и если немедленно его не прекратить, то ребенок просто разорвется на части. Нета пошарила на полке, вдруг мать оставила там что-нибудь питательное в приложении к младенцу. Еды не нашлось, зато она вытащила маленький листок, вырванный из рабочего блокнота Филиппа. На нем было написано «Скоро вернусь» 
«Значит, Анна хочет забрать ребенка», – подумал Филипп. Но, если они сейчас повезут его в полицию, там заведут на него папку, напишут много бумажек с печатями, оцифруют, запакуют… И как он объяснит потом, куда делся этот официально зарегистрированный член общества. 
– Давай подождем с полицией, за ним придут.
– Кто? – злобно спросила Нета. Все это не нравилось ей с самого начала, но сейчас, после этой записки из его блокнота, стало явно, что кто-то считает ее дурой. – Ты знаешь, кто за ним придет? 
– Нет, конечно…
– Конечно, ага, конечно… Вдруг на полочке в шкафу материализуется аккуратно сложенный младенец! Какая неожиданность! А где же его мамочка? В другом шкафу? 
Нета положила мальчика на кровать и начала ходить по дому, распахивая все ящики по очереди и выкидывая из них вещи. Ее несло. Филипп не успевал вставить ни слова. Он был чист, он не делал этого ребенка! Но ему пришлось врать, что он не знает, откуда тот взялся, и притворство было написано у него на носу. В Филиппа полетел высушенный свадебный букет. Сухие лепестки цветными бабочками спланировали на пол. 
– Какого черта вся эта свадьба, цветочки, сюси-муси, когда ты знал?! Ты уже тогда прекрасно знал! Смелости признаться не хватило, само рассосется, да? Мерзость какая. Я про такое слышала. Но чтобы ты?!
Она попыталась ударить Филиппа. От неожиданности он чуть не вывернул ей руку, и тогда она закричала. Филипп сел и закрыл глаза. Нета в истерике, это было почти так же невероятно, как мальчик в шкафу. Обычно в сложных ситуациях психовал он, а она оставалась спокойной, как слон. 
– Видишь, и у слонов бывают нервные срывы. Что ты себе напридумывала? Выпей водички, и ты поймешь, что это бредовая идея, –как можно спокойнее сказал он. 
Нета послушно выпила воды, но это привело лишь к пониманию, что драка не ее стихия, и она перешла на презрительный тон, который обычно предназначался ее особо тупым клиентам, ничего не смыслящим в дизайнерских решениях, но везде сующим свой нос. 
Выяснилось, что он лживый, отвратительный тип. Сколько раз он пил пиво, а говорил, что он на работе. Она знала об этом и даже видела его с приятелями, но хотела дать ему свободу. Хочешь пить пиво – хоть упейся. Он зачем-то наврал ей о своих отличных оценках в школе. Зачем? Кому нужны его оценки? Он не рассказал о девушке, с которой спал, а потом, познакомившись с Нетой, бросил в один день, не сказав ни слова на прощание. Но правда всегда вылезает наружу. Она молчала, когда узнала об этом и еще много, о чем другом, чтобы не ранить его достоинство. А зря. Потому что именно достоинства у него и нет. Он патологический лгун, и пора поставить в их отношениях точку. Ее надежды не оправдались, и это надо просто принять.
Филиппа оглушили эти откровения. Вот так – собираешься прожить с человеком сто лет, взвесил все за и против, и тут какой-то случайный младенец в шкафу раскрывает, что все расчеты держатся на соплях. Младенец! Он совсем забыл про него. Филипп рванул в спальню. Они с Нетой вбежали туда одновременно. Мальчик скатился с кровати на пол, но не плакал, а только корчил странные гримасы. Нета схватила его первой и прижала к себе. 
– Ты скажешь, откуда этот ребенок?
– Я не знаю.
– Поедем в полицию! 
– Нет. 
Нета сунула ему мальчика в руки. Одиссей открыл один глаз и посмотрел на Филиппа. Потом уронил голову ему на плечо. 
– Я ухожу.
– Мне очень жаль. – Глупая фраза, но это все, что он мог выдавить из себя.
Из окна он видел, как Нета обернулась. Финальная сцена мелодрамы. Теперь он должен крикнуть: «Вернись, я не могу без тебя жить!» Но он не крикнул. А ведь она ждала, что он побежит за ней. Надо было побежать, она ни в чем не виновата. Почему он этого не сделал? Из-за Анны? При чем тут Анна! Он даже не думал изменять Нете. Просто Одиссея нельзя отдавать ни в какую полицию. Может быть, Нета могла ему поверить? Без шансов. Она бы его самого закатала в больницу, и, была бы права.

Натан Фишель – друг Филиппа, высокопоставленный банковский служащий и стойкий собутыльник и соратник в скитаниях по тель-авивским барам, прибыл через полчаса с банкой «матерны», бутылкой для кормления и недоверчивой ухмылкой на лице. Филипп не питал надежд, что Фишель ему поверит, но твердо знал, что Фишель поможет.
Разведя по инструкции детское питание и кое-как справившись с насыщением младенца, Филипп все рассказал Фишелю. По ходу рассказа, друг очень веселился, но все же не до такой степени, чтобы Филипп спустил его с лестницы. Исчерпав свое остроумие, Фишель сварил крепкий глинтвейн и принялся анализировать ситуацию.  
– Ты думаешь, что спал, и роды тебе приснились? 
– Очень похоже. 
– А этот мальчик просто взял и выпал из твоего сна?
—Ну… это невозможно. Значит, я не спал.
– Да, —сказал Фишель, – невозможно. Но ведь мы в Городе. 
 – И что?
Фишель обожал тусоваться в Тель-Авиве, сновать туда-сюда в густом морском воздухе, присоединяясь то к одной, то к другой стайке пестрого народа, напоминающего цветных рыб, но Городом называл он только Иерусалим, жил в нем, врос в него, сам себе мог позволить ругать его нещадно, но других резко обрывал на первом непочтительном слове. 
– На рынке есть один мужик, хозяин рыбной лавки. Пейсы до плеч, руки золотые, харизма – хватает рыбу за хвост, голову хрясь ножом –сущий воин, его в Кнессет надо… А за ним портрет цадика из Багдада красуется, в чалме! 
Фишель закурил трубку. Филипп никак не мог уловить его мысль. Он не любил рынок: продавцы вопят, как с цепи сорвавшись, толкотня, отовсюду лезут острые запахи, а после того, как ему на голову упал ящик с халами, он вообще предпочитал доставку из супермаркета.
Фишель молчал. Он любил бросить собеседнику темную фразу, чтобы тот помучился. Филипп не выдержал.
– Ну и что этот с пейсами? 
– Поговори с ним. 
– Не понял. Как поговорить? Здрасьте, мне приснился сон, а из него выпал мальчик.
– Точно.
– Ты мне это советуешь в здравом уме и трезвой памяти? 
– Здраво, деточка, – это действовать по ситуации. Не будь бараном. 
Фишель ушел в свой банк. Его идея звучала абсолютно бредово. Непонятно даже, как она завелась в квадратной голове Фишеля. Филипп не собирался исповедоваться рыбному торговцу. Да его от одной рыбьей вони стошнит. Через полтора часа начнется совещание. Хорошо, что он работает на удаленке, а то вообще непонятно, куда бы он дел малыша. Сытый Одиссей сопел, и его тоже потянуло в сон. «Молодая мать должна спать вместе с ребенком», – советовал сайт для родителей, который он успел пролистать, и Филипп решил прикорнуть на полчасика до совещания. 
Анна появилась почти сразу. Звонок был нерешительным и слабым, но Филипп моментально соскочил с постели. Они обнялись прямо на пороге будто голодные, будто годами больше ни о чем не думали, как вцепиться друг в друга и не отпускать. Он видел только ее щеку, рыжую смешную завитушку на шее, чувствовал дрожь ее тела. Казалось, оно все еще не успокоилось после трудных родов. Зачем-то их молчание прервалось. 
– Познакомься, – Анна отстранилась и кивнула в сторону. Слева от нее стояла девочка лет 13. Ровно стриженая челка, круглые очки, длинная свежая царапина через всю щеку, немного странный заторможенный взгляд. 
– Таня.
Девочка протянула ему руку. На ней не было пальцев. Филипп пожал ей запястье. Он отметил, что его даже не начало тошнить. Вторая рука у девочки была перевязана не бинтом, а какой-то тряпкой в мелкий желтый цветочек, и на ней расплылось красное пятно… 
– Это было больно, очень больно …
Она, наверное, заметила, что он уставился на ее руку, и все повторяла и повторяла одно и то же. 
– Вау, – сказал Филипп, раздражаясь, – раньше, значит, были цветочки, а теперь у нас тут начинается фильм ужасов? 
– Где Одиссей? – спросила Анна. 
– Спит. Научился есть из бутылки. Пойдем, посмотришь. 
Одиссей не проснулся, когда Анна присела на краешек кровати. 
– Моя жена нашла его в шкафу и решила, что я произвожу детей направо-налево, а ее не спросил. Представь, она дала мне по морде. Это потрясающе, скажу я тебе. Я ее столько времени выбирал, обдумывал, потом женился, и вот – получил по морде. Мне еще никогда жена не давала по морде. 
Анна рассмеялась.
– Сейчас будет еще смешнее. Она от меня ушла. Скажи, зачем от меня уходить? Я ведь хороший… 
– Ты уверен? – спросила Анна. Она спрашивала так, будто ждала доказательств, что его утверждение не было простой шуткой. 
– Вообще, я просто хотел сказать, что теперь у меня много места. Кабинет свободен, и ты можешь прекрасно там пожить с Одиссеем, пока не решишь свои проблемы. 
 – Какие проблемы? — Анна простодушно улыбнулась, будто ее появление в доме, ночные роды, и эта девочка без пальцев – все это какие-то забавные игры, и зря он принимает их всерьез. Филипп притянул ее к себе, медленно, как во сне. Какая разница, сон это или явь, если он весь поглощен теплом узнавания, если… И тут, будто кто-то силой оторвал ее от него, и он не мог удержать… 
Филипп открыл глаза. Ему хотелось орать от разочарования. Анны не было. Зазвенел будильник: совещание через десять минут. Малыш только дернулся, но не проснулся. Филипп поплелся в кухню поставить кофе. За столом сидела Таня и пила чай из синей чашки в горошек. Фишель, пришедший вечером проведать друга, застыл в дверях, увидев Таню, которая беспалой рукой качала младенца. 
– Идиот, – сказал Фишель. – Ты не ходил за рыбой? 

На прилавке блестели чешуей отборные рыбьи экземпляры. Их круглые стеклянные глаза видели покупателей насквозь. Позади, в глубине лавки, рыбные хирурги шустро превращали эти величественные серебряные лодки в нежное филе, и острейшими секачами метко отрубали им головы. Хозяин лавки, с царским достоинством, будто раздавая милостыню, щедрыми горстями рассыпал поверх рыбин кристаллы мелкого льда. Парень на самокате, по виду хипстер, украшенный татуировками с головы до ног, восторженно вскрикнул: «Настоящий царь, а? Сверхчеловек!» и повернулся за поддержкой к Филиппу. Филипп согласно кивнул. Породистое лицо рыбного владыки, мелко вьющаяся длинная борода, черные глубокие глаза, вполне могли бы оказаться на портрете какого-нибудь из царей иудейских. Изображение цадика из Багдада в чалме за спиной торговца выглядело, как фамильный портрет, а надписи по сторонам: «Скидка на кефаль 50%» и «Лосось 1+1» напоминали государственные символы и не принижали достоинство царя, только подчеркивая его величие. Парень забрал свою порцию кефали, она же «бури», и укатил. 
– Филе бури, три килограмма.
– Головы? 
– Головы отдельно.
Когда мастера потрошения взялись за дело, Филипп, проклиная себя и Фишеля, осмелился рассказать причину своего появления. Торговец слушал внимательно, но не выразил никакого удивления. Он бросил в воздух горсть ледышек и ловко их поймал. Потом спросил:
—Хочешь отправить их обратно?
– Это возможно?
– Если ты хочешь. 
– Хочу. 
-Тогда отправь их тем же путем, каким пришли.
– Каким?
– С тобой непросто. Через тебя они пришли. Через твой сон. 
– Но при чем тут я??
В ответ он получил свой пакет рыбы и отдельно три головы, которые тут же по дороге выкинул в помойку. 
Перед сном он начал молиться. Молился страстно, добивался ответов у Бога, с которым был незнаком. Просил дать понять, просил, чтобы все кончилось хорошо, просил любви Анны, просил, чтобы она полностью стерлась из его памяти, громко плакал и чуть не разбудил малыша. Единственное, чего он добился, что сон улетучился окончательно. Он вдруг стал чувствовать неприличие своего голого тела. Неприятно думать, что чужие будут его рассматривать. То, что в его доме в любой момент могут появиться незнакомые люди, уже не казалась ему абсурдом. Он встал и оделся. Лег опять. Закрыл глаза и увидел черноту, как будто в первый раз узнал, что за закрытыми глазами чернота. Страшно уходить в глубину этой тьмы, из которой не вернуться. Можно попробовать спать, не закрывая глаза, но он не спал ни в эту ночь, ни в следующую. В голове взрывались хлопушки, перед глазами прыгали точки, он был раздражен, измотан, наорал на Таню, когда она уронила тарелку с макаронами, а потом долго извинялся. Сон сморил его через трое суток. 
Он стоял, приложив ухо к двери. Стоял уже давно. Тихие шуршащие шаги. Они подбираются к его квартире. Он слышит дыхание Анны. Но она не звонит. Филипп бросился в спальню, взял на руки мальчика, прихватил его бутылочку, растолкал Таню и побежал к двери. Он ждал, что на этот раз Анна явится к нему в образе злобного демона с мордой дракона, хохочущей оскаленной ведьмой, он смирился бы с любой из галлюцинаций, которые зажигались и гасли в его мозгу в эти бессонные дни. 
Но там стояла всего лишь Анна, маленькая бледная с веснушками Анна. В руках она держала черного котенка. «Конечно же, черного, – подумал Филипп, —как мне надоела эта инсценировка. Но теперь это меня не касается». Филипп сунул Одиссея в руки Тане, грубо толкнул ее за порог, быстро захлопнул дверь и повернул ключ.
– Ты не можешь так сделать! – закричала Анна.
– Ага, я такой святой, что не могу! Цадик! Так вот, голубушка, ты не на того напала! Какого хрена ты влезла в мою жизнь? 
– Открой!
Она кричала на весь дом. Послышался недовольный вопль Одиссея. Его разбудили, и он тоже начал орать, бедняга. Только родился и попал в заваруху. Ну и пусть. Пусть орут, пока не надоест. Они должны уйти тем же путем. 
Пикнуло сообщение в телефоне. Это была соседка по площадке.
«Дорогой Филипп, хотела вас предупредить. В последние годы проживания стена в стену со мной вы занимаетесь активной сексуальной деятельностью, сопровождая ее громкими непристойными звуками. Но из-за несовершенства законов я не могу подать на вас в полицию. С Божьей помощью, мое долготерпение и смирение помогают мне выжить в этих страшных условиях. Но чаша переполнена. Если сейчас это светопреставление на общественной территории не прекратится, я вызываю полицию. Ты чего там, вообще очумел, чувак?» 
– Сейчас соседи вызовут полицию, и вас отвезут куда надо. А я буду спать, я хочу спать! Я падаю с ног!
– Я тоже! – крикнула Анна.
– Не ори, а то полиция приедет.
Анна замолкла. Было слышно, что она качает ребенка. Таня часто дышала, будто рыдала, но не хотела, чтобы он слышал. Понятно, он же предал ее. Несколько часов назад, она объясняла ему, как правильно чистить морковку, и они собирались завтра вместе обедать этим злосчастным супом. А теперь он будет жрать его в одиночку. А она?.. Да, кто он такой, чтобы жалеть всех людей! Он что, сердце мира? Ну, в принципе, ему присуще такое качество, как жалость, или это как-то по-другому называется. Даже в детском саду и в школе он терзался, когда кого-то обижали. Терзался, но не вступался. Один раз попробовал протестовать, лет в шестнадцать уже, и его так за это отлупасили, что он чувствовал себя раздавленным бессильным идиотом и дальше уже предпочитал страдать в бездействии. 
– Раз ты тут торчишь, так скажи, зачем? Или я просто сумасшедший, и мой мозг транслирует какую-то хрень?
 – Открой, тогда скажу.
– Нетушки. Я избавлюсь от вас. И я буду нормальным. Тебе все по фигу, а я, между прочим, должен работать. Как ты себе представляешь, чем я должен был кормить этих детей? Я смотрю на экран и ничего не соображаю, а мне платят за мозги! Иди давай, поднимись на шестой этаж, табличка «Лина и Михаэль». Тебе как раз к этой Лине, она с утра до вечера возится с бедными, деньги собирает. Я, кстати, тоже сдал. 
—Открой!
– Ха-ха-ха! Бегом. Не собираюсь!
Он услышал шаги. Она уходит... Филипп даже почувствовал разочарование. Ему хотелось говорить дальше… Спрашивать, даже не получая ответа. Как это она так быстро сдалась? И что теперь? Об этом он раньше и не подумал, главное было добиться победы. Не может это так кончиться. Он хотел приоткрыть дверь и посмотреть, что происходит, но вместо этого пошарил в шкафу и вытащил бутылку, подаренного еще в прошлом году самогона – кто-то из России привез в подарок. Обычно Филипп такого не пил. Но вот настало его время. Дождался. Он налил себе стакан. И выпил половину. Какая неимоверная дрянь!.. Но все же ничего... Говорили, что его интеллигентная бабушка так могла: занюхать огурцом – и на работу. Он подлил еще. 
Звонок в дверь.
– Кто там? Сто грамм? – его начал разбирать дурацкий смех. 
– Я устала. 
Он опрокинул в рот еще полстакана. На этот раз пошло лучше. 
– Так пить хочется, что негде переночевать? Хочешь, я открою? О кей! Я от-кры-ва-ю! Раз, два, два с половиной, два… с черточкой… Но! Тогда ты останешься здесь. Два с веревочкой… 
Молчание.
– Два с бантиком… Ты не уйдешь, когда я проснусь. Обещаешь? Два с морковочкой, два с сосисочкой… 
Филипп захохотал. Ему было отчаянно весело, будто он пьяным летел на воздушном шаре, который вот-вот разобьется. 
– Три, —сказала Анна. — Я останусь. 
Филипп распахнул дверь. Анна, пошатываясь, встала со ступенек. Он удивился, как она могла так ослабнуть за эти полчаса. Котенок, выпущенный на пол, заковылял вперед, обнюхивая комнату. Левой задней лапки у него не было. Заплаканная Таня держала в руках Одиссея и будто не собиралась входить, но Анна взяла ее за плечо и завела в дом.
Котенок громко пищал.
– Он очень голодный, дай ему что-нибудь. 
Филипп бросил котенку кусочек хлеба со стола, и тот с урчанием на него набросился.
– Видишь? Он хочет есть! – Анна смотрела на Филиппа с неприязнью.
– Опять я виноват? Конечно! Я уморил голодом всех детей Африки и всех черных котов мира! Отрезал у них лапки и сварил!
 Он зацепил взглядом бутылку. 
– Хочешь выпить? Как хочешь. Теперь ты мне должна сказать, зачем ты тащишь этих убогих ко мне?
– Не знаю. Тут вход. 
Анна сжала виски, будто у нее внезапно заболела голова. 
– Мы должны были войти. Если бы мы не сбежали, они были бы уже трупами. Одиссей и Таня, и кот. Трупами. Нас убивают.
– Да мне плевать! При чем тут я! – раздраженно воскликнул Филипп, но резко остановился. —Стоп. Что ты несешь? Какими трупами?
Девочка явно не в себе. Он вспомнил историю своей сестры, которая пыталась броситься из окна в первый месяц после родов, и это его даже несколько протрезвило. 
– Давай, я налью тебе крепкого чаю. И таблетку. Пойми, ты немного сошла с ума. Удивляться не приходится, народец озверел, по всему шарику стреляют. Ты знаешь, я подумал, у тебя может быть родовая горячка. Это у женщин бывает, довольно опасная штука. Не волнуйся, сходим к врачу, все будет зашибись. 
Филипп постелил Тане, малыша положил с ней рядом, на пол бросил два одеяла, если вдруг скатится.
Когда он вышел из спальни, Анна лежала на диване, сжавшись в комок. 
Филипп присел рядом. 
– Иногда мне кажется, что ты это я. Странно, да? Никогда такого не чувствовал. Может, у меня раздвоение личности. Но это очень приятно. Вторая личность такая нежная, и одна личность может погладить другую. 
Он осторожно погладил ее по голове. 
– Мне страшно, – сказала Анна.
– Будем бояться вместе. 
Она провела рукой по его лицу. За что такое счастье, господи! И он мог закрыть перед ней дверь. 
– Прости меня, это было ужасно, я сволочь, я совсем рехнулся, я стал думать, что ты зомби.
– Филипп...
– А?
– Ты был прав.
– Почему?
– Я мертвая. Я не могу остаться. 
Он услышал только вторую часть, просто первую не мог осознать, и потому она прошла мимо его слуха.
– Ты обещала! Остаться!
– Ну, хватит! Я же говорю, убили меня. Хватит! 
– Господи… Какая чушь, убили… Ты просто насмотрелась страшных картинок в интернете. Зачем вы это все смотрите: ноги оторванные, кровь, эти новости долбаные… Зачем это вам всем? Гляди лучше, я держу тебя за руку, она теплая. У тебя теплая рука.
– Нет. Мое тело растерзано. Его нет, оно растаскано. На куски. Не плачь. Было очень больно, но недолго.
– Нет, – вскрикнул Филипп. – Я не согласен!
 Он хотел обнять ее посильней, до боли, до треска в костях, чтобы доказать, что оба они из плоти и крови. Но она выскользнула из его рук, верткая, как змея, и стояла уже у двери, намереваясь уйти. 
– Ты все врешь, ты просто не хочешь остаться! – он уже знал, что она не лжет, что он проснется один, но не хотел этого знать. – Ты подсунула мне этих убогих, а сама смываешься. Куда мне их деть? На улицу, в детский дом? А потом мучиться, как бы их там не съели? У меня другие планы на жизнь, поняла? Почему я должен?
– А почему я должна так умереть? 
Он истерил, а она спросила совершенно спокойно. И ждала ответа. Ответить было совершенно нечего. Но он получил ответ на свой вопрос, вернее, осознание полной его безнадежности. 
– Я пока жив, и не надо меня шантажировать. Я хочу завтра проснуться, и чтобы этого кошмара здесь не было.
– Ну, почему ты такой тупой? Ты не понимаешь, что война? Их там убьют. 
– Извини, я очень тупой, вокруг меня нет войны! На, посмотри вокруг! Здесь стреляют? Нет? Надо же... А если постреляют еще через месяцок – у нас в августе всегда стреляют, – то быстро успокоятся. Это политические игры, нас всех хотят втянуть в одно большое дерьмо! А я хочу быть сам по себе. Не надо мной манипулировать: бедные детки, котятки, оторванные пальчики. Это манипуляция моими чувствами, а я не хочу! Пусть все сдохнут!
Филипп треснул бутылкой по столу, но она не разбилась. 
– Да, пусть сдохнут, пусть. Ты сам зомби. Давай живи свою прекрасную жизнь. 
Взгляд Анны стал отстраненным и злым. Он почувствовал вдруг ужасный холод. Полное одиночество. Только что он был на все готов вместе с ней, но она бросает его, и он тоже теперь никому не обязан… Но почему до сих пор не было этого отвратительного чувства вакуума и пустоты, этой холодной непробиваемой стены между ним и миром? 
Анна зашла в комнату и вышла оттуда с Одиссеем. Одиссей чихнул во сне. Смешной чих. Даже если он умрет, он еще ничего не сможет понять. Он умрет. 
– Положи ребенка, идиотка!
Он налил себе еще.
– Не пей, пожалуйста, не надо. 
Эта смешная, очень женская мягкая просьба совсем сбила его с толку. Может быть, у нее все-таки родовая горячка, и та страшная далекая война, за которой сейчас все следят, еще больше расстроила ее нервы. Может быть, родные ее умирают от голода в подвале, или убиты, и от горя и страха она бредит, а если поспит, то успокоится и все уляжется. 
Маленькое тельце Одиссея, его хрупкая, как тонкое стекло, жизнь, лежали у него на коленях. Анна села на пол рядом с Филиппом, ее рука почти покрывала всего мальчика. Филипп совсем близко видел голубую жилку на ее шее, чувствовал тепло этих двоих — и страшная холодная пустота отходила. Так же, как и после родов, на него нашла непонятная эйфория. В полусне он был уверен, что теперь ничего плохого не случится, все останется как сейчас, продолжения не надо. 
Анна пела колыбельную. «Придет серенький волчок, и укусит за бочок… Это война, она к каждому подкрадывается на цыпочках, она бешеная волчица, она огромна и она кусает, и она лает, и она теребит тебя, и ты бежишь а она ловит она настигает она разрывает…»
Он тихонько погружался в дрему и знал, что звали его вчера Филипп, а как сегодня уже его звали, не знал. Он бежал от снаряда, чтобы спрятаться от него под плиту, но не успел, и снаряд разорвался рядом с ним. Не было никого – ни Анны, ни детей, ни Неты. Потом он лежал где-то, будто труп, весь покрытый коростой, и он встал и пошел с закрытыми глазами, и он зашел в лес, там женщина танцевала среди деревьев, но когда он вошел, все деревья в лесу загорелись и обуглились, а женщина, увидев его, закричала от страха. Но тут, будто сильным ветром его вынесло из леса в темноту, и он услышал женский голос: «Какой кошмар мне приснился», и так он понял, что зашел в чей-то сон. 
Одиссей разбудил его криком в пять утра. Филипп пытался с закрытыми глазами укачать его, но тот унимался на минуту и опять начинал вопить. Пришлось тащиться на кухню разводить «матерну». Таня зачем-то в такую рань уже стояла у плиты и сразу в двух кастрюлях варила кашу. 
– У нас очень маленькие кастрюли, – пожаловалась Таня. – Когда придут другие, нам не хватит.
– Придут?
– Да.
– Я куплю, – пообещал Филипп.
Он вернулся в кровать, и пока Одиссей хлюпая тянул из бутылки свое молоко, Филипп позвонил сонному Фишелю и прокричал ему в трубку «Твой святой рыбник – козел! Понял?»

2016 – август 2022



АННА СОЛОВЕЙ:

Родилась в Петербурге. Восемь лет занималась в Театре Юношеского Творчества Ленинградского Дворца Пионеров. Закончила РГПУ имени Герцена по специальности русский язык, литература. Работала журналистом, редактором. В 1990 году - один из создателей детского журнала "Топ-Шлеп". В 1999 году уехала в Иерусалим.  Работала журналистом, писала сценарии, сценарист и режиссер нескольких документальных фильмов, преподаватель в детской литературной студии.  Автор книги «Палата №» («Зебра Е», М. 2010) и один из авторов  сборников «Петербург-нуар» («Азбука-Аттикус» СПб., 2013), St. Petersburg Noir (Akashic book, New York, 2012). Рассказы печатались в альманахе «Литературные кубики», журнале «22» "Двоеточие" и др.






Автопортрет Анны Соловей

Сергей Лейбград: КОГДА НИГДЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 14.09.2022 at 20:03

(ФЕВРАЛЬ – ИЮЛЬ 2022 ГОДА)


***
как мало памяти свободной
как много памяти в плену


***
на дне двора в отъявленной стране
где каждым утром мусорные баки
в глухом тылу я к жизни и войне
привязан поводком своей собаки
всё прочее не повод чтобы жить
кругом россия могут повторить
крысиный смрад как в кукольном театре
влезай убьёт молчи чтоб не убить
целуй глаза любимой на стоп-кадре

***
маленькую веру разбомбили
мариуполь ждановский роддом
роддом и гоморра
евангелие от мариуполя


***
чтобы не потерять сознание
пью до потери сознания

***
официанты стали звёздами
и носителями смыслов
посетители приходят в ресторан
посмотреть на официантов


***
новые бородатые шутки 
старые плешивые головы
вторая мировая спецоперация
великая отечественная пропаганда
обыкновенный бюджетный фашизм
коммерческий патриотизм
москва особый четвертый рейх
а пятому не бывать
лишние мертвые люди
мертвый маленький человек
выполз из шинели русской литературы
внутренняя оккупация
русский язык ненависти
я отключен и заблокирован
у меня выпадают волосы зубы и мысли
человеческие отношения 
остались только с собакой
вой 
на


***
боишься войны?
это ты ещё спецоперации не видел


***
когда на моего спаниеля
набросилась огромная кавказская овчарка
я ни секунды не сомневаясь
закрыл беспомощного щенка
своим телом

видели бы вы меня в больнице
когда мне обрабатывали раны

вместе с кровью и сукровицей я сочился 
гордостью и самоуважением
до отвращения

а сейчас на моих глазах 
уничтожают украину
но чего дождутся от меня
умирающие люди
кроме слезливого 
нет войне
почти шёпотом


***
исконно русская народная буква зет

мать моя гимнастика
сваха свадьба свастика



***
блаженные сны брадобреев
порочная жизнь без греха
небритая кожа деревьев
обветренная шелуха

глядит на меня исподлобья
хозяйка руин и морщин
и ходят живые надгробья
с портретами мертвых мужчин

пульсирует шрам от осколка
ожог золотого руна
бессмертная книжная полка
дрожит на весу как струна



***
самодовольного гуманиста
независимого интеллектуала на контракте
удобно облокотившегося на подушку безопасности
выдает жизнерадостная улыбка
которую не может смыть
даже война


* * *
надо хорошо относиться к людям
которые тебя окружают
уже окружили
уже обыскивают
сейчас арестуют и будут пытать


***
если им верить
у них всю жизнь ничего не было
но потом у них отобрали 
всё что  у них было


***
в комнате где светятся обои
и луна похожа на печать
мы в торжке не встретимся с тобою
и за муром нам не отвечать

никогда не будем мы врагами
никогда не жить нам под ельцом
человек с собачьими ногами
с ангельским лицом



***
домашние собаки печальны
как больные дети
даже когда радуются



***
советских военных
убивавших жителей афганистана
назвали афганцами

это все равно что 
российских убийц в украине
назвать украинцами


***
страна подонка
нет
страна подонков
а ты
и я



***
каи 
каины 
икающие
заикающиеся
не кающиеся


***
в россии больше не будет гражданской войны
всех граждан убили
а те далече


***
несмотря ни на что
мы опять несмотря ни на что
торжествующая слепота



***
потомок пушкина подонок
подонок пушкина потомок

страшная непрочитанная русская литература
от гоголя до бабеля
от платонова до сорокина
от булгакова до горенштейна
от некрасова до некрасова

подлость привела пушкина к дуэли с дантесом
подлость привела маяковского к самоубийству
подлость привела мандельштама к сумасшествию
подлость привела пастернака к доктору живаго
а бродского на смерть жукова и независимость украины
один только пригов занимался промыслом
да ещё цветков


***
черта оседлости в расхристанном мозгу
живу в россии как робинзон крузо 
в бетонно-блочной хижине
на необитаемом острове
с ютубом
жду конца света


***
ночевала как помнится тучка 
и кремнистый поблескивал путь 
вот и всё и поставлена точка 
ну схвати ещё воздуха чуть 
провалившись в ушко той иголки 
что в стогу потерялась с утра 
оглянись на ту сторону волги 
по ту сторону зла и добра 
умереть накануне распада 
всё равно что уйти на войну 
вот и всё и прощенья не надо 
только женщину жалко одну 
что встречала меня у подъезда 
перед тем как уехать в роддом 
вот и всё раскрывается бездна 
я не вспомню что будет потом


***
как хотелось во сне умереть
вместе с вечной подругой непрочной
сколько лет тебе старче ответь
ну не двадцать уж точно
этот март этот мрак эта дрожь
этот город слепой и свирепый
слипся рис на ягненка похож
на свидетельство жертвы нелепой

от взрывной всё крадущей волны
от квартиры где обыска ждали
от вины от войны от страны
от любви от звериной печали
унесло вслед за пятой волной
эмиграции день выходной
превратился в посмертное фото
ты узнаешь на снимке кого-то
где от язвы спасусь прободной
где иврит недоступней латыни
вспоминаю про день выходной
а входного не будет отныне


***
десятки миллионов людей 
каждый день желают его смерти
поэтому он и живет


***
ты смотрел вертопрах
не глазами словами
ты уже в облаках
как в обнимку со львами

это снег или гной
это шок или пшик
между смертью и мной
только русский язык

ямб анапест хорей
книжный шкаф в багаже
позабыть поскорей
и ослепнуть уже


***
представленный к пожизненному сроку
в колонии кровавого режима
побег задумал к морю в курмыши
израиля в какой-нибудь ашдод
нет решено в ришоне ле ционе
не добежав до моря десять метров
упасть в песок и сладко умереть
и до небес уже не достучаться
как дилан пел который циммерман
и точно боб не спасший от войны
и буква зет похожая на зека
в припадке обращенья в человека



***
вот дети голос повышают
вот рану зашивает нить
зачем отчаянно мешают
не жить


***
и вот когда не жалко никого
и паутина острая как леска
не существо ползёт а вещество 
течёт от сахалина до смоленска
смола и гной молозиво и яд
полоний ртуть химические газы
я сумраком как будущим объят
любой предлог опаснее проказы
иных уж нет и не было иных
на яблоке последнего налива
шумит листва как хор глухонемых
и жертва улыбается глумливо
чернеет плоть вся в плесени стена
где соль земли там высохшее море
россия насекомая страна
спасибо что не умер в коридоре
спасибо за бумагу и печать
за пятна нефтяные под глазами
и будущее если замолчать
уже никто не выразит словами



***
скользким скальпелем резко продольно
безутешно за несколько дней
расставаться с вещами не больно
мне казалось больней

в темноте у морского предела
отвечая шальному лучу
что ты хочешь сиротское тело
если я ничего не хочу


***
детям не надо взрослеть
надо чтобы они всегда оставались в том возрасте
когда мы больше всего их любим
когда они больше всего любят нас
поэтому всю жизнь у меня живут собаки
только они живут недолго
не больше пятнадцати лет
иди ко мне мой русский спаниель
ты единственный кто переживёт меня


***
за сорок лет твой голос не изменился
и когда в темноте ты протяжно зовёшь меня
мне кажется что всё случится впервые 


***
на высохшей глине с гробницами вровень
ничтожная личность которая против
война это время беспомощной крови
бессмысленной плоти

мой русский язык соглядатай бездомный
сгодится на то чтоб у края нирваны
в удушливом мраке жилплощади съёмной
расчёсывать раны

я больше не верю в бессмертную душу
я больше не знаю безумных влечений
я смысла не вижу я смысла не слышу
не помню значений



СЕРГЕЙ ЛЕЙБГРАД:

Родился в Куйбышеве (Самаре) 14 января 1962 года. 
Автор шестнадцати книг стихотворений и эссе, изданных в Москве, Самаре и Тольятти. Участник фестивалей русской поэзии в Германии, «Культурные герои XXI века», современной российской поэзии «ГолосА», «Белые ночи в Перми», Первого международного фестиваля поэзии в Москве, семинаров поэтов стран Балтии «НордВест» в России, Швеции, Финляндии, Эстонии и Литве. Участник конгресса «Украина — Россия: диалог», прошедшего 24-25 апреля 2014 года в Киеве.
Организатор всероссийских и международных фестивалей актуального искусства в Самаре и Тольятти "Пушкин после Пушкина", "Европейские дни" и «Майские чтения» (1991-2009).
Тексты Лейбграда публиковались в журналах и альманахах «Дружба народов», «Пушкин», «Русский журнал», «Новое литературное обозрение», «Остров», «Воздух», «Дети РА», «Золотой век», «Футурум АРТ» и др. Включены в антологии «Нестоличная литература», «Диалог без посредников», «Времена и пространства: русская поэзия XX века», «Антология современной русской поэзии 1989—2009» (Франция, 2010), "Поэтический путеводитель" (Пермь: Культурный альянс, 2012).
Создатель и главный редактор вестника современного искусства «Цирк «Олимп» (1995—1998). С 2011 года – соредактор электронного журнала «Цирк «Олимп»+TV.
Окончил Куйбышевский институт культуры. Работал редактором-составителем «Историко-культурной энциклопедии Самарского края», главным редактором радио «Эхо Москвы в Самаре» (1998-2002) и ИА «Засекин» (2012-2017), руководителем, автором и ведущим программ на региональных телеканалах «Терра» и «РИО» (2000-2013). Преподавал историю мировой художественной культуры в самарских вузах.
До 4 марта 2022 года – автор и ведущий политических, литературно-художественных и исторических программ на радио «Эхо Москвы в Самаре». С июля 2022 года живёт у сына в Ришон-ле-Ционе (Израиль).





Фотография Сергея Осьмачкина

Дзянис Пуцикау: НІЗКА ВЕРШАЎ

In ДВОЕТОЧИЕ: 39 on 14.09.2022 at 19:55

Я пацвердзіў, што не маю права на вечнасць.

Я ўчора пацвердзіў, што не маю права на вечнасць.
Яна плыла абрысам аблокаў, сціснутых між даланёў.
Я сігнал атрымаў. Яго цвёрдая радыёвестка
Заплыла праз прагал -	засеў у вантробах назоў.
Я змяніў сябе ў стан, здольны ўсмоктваць пачутае нештась –
У няважкім абрысе гайдаецца бель малака.
	Жаўцявы суплёт пад светам месяца цешыць.
	І суцішвае жар сцятай сківіцы ток струмяня.
Але ты разумееш, што ўсё гэта так… недарэчнасць.
Цела мантры пакладзена на пералом.
Расплялісь нашы рукі, згубілі надзейнасць.
Разыходзімся ўсё далей і далей цішком.



Маім ценям продкаў

I
пад велічнаю поўняй 
успомні
постаці ішлі
іх лапы соснаў 
ад промняў белых
ценем аплялі
і іх гаворку ціхую 
паблытаеш 
з пошархам начных звяркоў травы. 
Яны вялі:
паслухай, дружа, 
мы аднаму праклёну служым,
ужо відна

І маці старая
рукой зашэрхлай
сцірае кроплі ля вачэй са лба
паправіць хусту, 
прыслухаецца
ці не грымнуць сенцы
пад ботаў постук. 
Не.
Бяроза б’е ў сцяну разгойданая ветрам.
І схіліцца наноў у працы, 
вечнай працы, 
працятай змоўчаным чаканнем
вяртання іх дамоў

Яны прыходзяць
у зданях
куляюць чарку
на падваконні пакінутую на ўспамін
і выпадковым ліхтаром 
знянацку
скрадзены святлом у ночы
з-за шыбы адбіты белым бляскам
напужаныя 
адпаўзаюць у цёмны кут.
І толькі вочы 
дзіцячыя
іх паспяваюць захапіць 
і патануць

II
дым над хатай
вецер рве салому
навесы старыя
палоскі барвовыя
гудзе нястача
попелам сыпле
на градах малеча
пясок грабе ў насыпы
	зялёная роўнядзь
	мурог над небам
	ні хаты ні саду`
	растуць пералескі.
	балаціна і ціна
	правалілася долу
	прыкладзі свае вуха
	гвалт віруе са споду
чаго не бачыў й не чуў
дым над хатай курыць
карункі клубоў
дрыжаць, віруюць
варушаць тое
чаго не памятаў і не мог
успамін ліхаманка
упрытомніў - знямог



З няісным

I
Уначы
пад цмяным злеглым сподам
ты ляжыш
укрыты карагодам
бязлітасна чароўных

вачэй бліскучых, поўных
агменю і красы.
Прытулі
да поўнага стамлення
да цяпла
узрушанага б’еннем
паруш мой сон самотны
дотыкам няўлоўным
промнем прыляці.

II
Нябачна для тваіх рук
у аблічча з празрыстых тонкіх рысак
пляце 
пляце мой лёс павук
паводле вобразу твайго адбітак

Да краю
Да каранёў я спускаюся ў глебу ніжэй і ніжэй.
Пад паверхняй у ліючайся форме свядомасць,
гэта вартасць часцінкі і хвалі.
Я звяртаюся высілкам 
інтэлектуальным да пазнавальнага краю
і знаходжу адценне
хімічных рэакцый
языка второй стороны

ДЗЯНИС ПУЦИКАУ:

Родился и вырос в Минске, Беларусь. Окончил гуманитарный лицей им.Якуба Коласа, юрфак БГУ, Белколлегиум. Работал на разных работах. Из постоянных занятий – музыка. С 2019 г. живет в Израиле.
Фотография Иры Забело