:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 24’ Category

Сергей Данюшин: ЖАНРЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 19:07

1
[культурологический детектив] Поэт Егор Тапочкин
был настолько андеграундным, что в полнолуние
убивал своих немногочисленных читателей, оставляя
на их трупиках вырванные страницы из романов Переса-Реверте.
А думали все, естественно, на дворецкого.



2
«Вкушая, вкусих мало грибов,
и се аз умираю, ибо ядовитые», –
молвил былинный герой
Пенис – Ясный Сокол,
объевшись
бледной поганки.
И если глупый
историк скажет вам,
что Пенис – Ясный Сокол жил
скушной и неинтересной жизнью,
не верьте этому.



3
Из туристической поездки Борис Маркович привез куклу Вуду.
Сидит на кухне и думает:
Путин? Или всё-таки Павел Алексеевич?
Он мне, сука, скоро год как долг не отдаёт.



4
«Вере Павловне ничего не снится» –
отличное название для метаромана», –
думал, бредя по сумеречной улице,
пока ещё не изобличённый
маньяк по прозвищу «Мудак Нижнее Подчёркивание»
[пароль для входа в систему должен состоять минимум из шести символов].



5
[Россия 2013: календарь Ма-майя]
Зло с лошадиным
лицом Пастернака. Метро.
Уважаемые пассажиры! Не заглядывайте в книги соседей:
там могут содержаться древние проклятия.


* * *
кислотное | пророчество
не | извольте беспокоиться
ваше сухо|дрочество
всёсбудетсяперемелется
вон уж и голуби
благую весть изгадили
это к | деньгам


* * *
пых-пых-пых ты мой пых-пых-пых
дам надысь я тебе под дых
а потом по кумполу
чтоб не бокохумповал, –

        написал автор d.
        сидит и думает:
        кто это сказал?



























































Сергей Жадан: ЛУЧШЕЕ, ЧТО БЫЛО В ЭТУ ЗИМУ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 16:44

* * *
И вот я снова пишу о ней,
рассказываю о балконах
и её домашних разговорах.

Вот я вспоминаю, что она
прятала от меня,
что хранила между страницами
антологий всех этих проклятых поэтов,
которые старательно портили
нашу жизнь.

«Прошлым летом, – говорила она, –
что-то случилось с моим сердцем.
Оно начало дрейфовать, как корабль,
команда которого умерла
от лихорадки.
Двигалось в глубине моего дыхания,
подхваченное течением,
атакованное акулами.

Я ему говорила:
сердце, сердце, никакие паруса и канаты
не помогут тебе.
Созвездия висят слишком высоко,
чтобы можно было найти дорогу.
Сердце, сердце,
слишком много мужчин
нанималось в твои команды
слишком много их сходило в британских портах,
теряя души
в зелёных слезах алкоголя».

Так и я –
вспоминаю её икры, за которые готов
был драться до крови,
и повторяю за ней:
сердце, сердце,
больное лихорадкой,
выздоравливай скорее,
иди на поправку,
ещё так много жгучей любви ждёт нас,
ещё столько прекрасных трагедий
таится от нас в открытом море.
Сердце, сердце,
мне так радостно слышать,
как ты бьёшься,
похожее на лисицу –
пойманную,
но не приручённую.


* * *
Эта лисица
плачет ночью на луну
и обходит мои ловушки,
так, будто ничего не случилось,
так, будто её это не касается.

Когда-то она носила на шее
украшения, от чего их стоимость
только возрастала.
Плед, в который она заворачивалась,
был как подсолнуховое поле,
и по нему ходили птицы,
подбирая поздние зёрна
нежности.

И когда она злилась,
ярость поднималась по её венам,
как влага по стеблю розы.

В любви самое главное –
не верить тому, что говорится.
Она кричала: «Оставь меня в покое»,
пытаясь сказать:
«Разорви моё сердце».
Она отказывалась
говорить со мной,
на самом деле отказываясь
выдыхать воздух.

Так, будто хотела сделать
мне ещё хуже, чем есть.

Так, будто самая главная наша проблема
была в воздухе,
которым мы дышали.


* * *
Лучшее, что было в эту зиму, –
её следы на первом снегу.
Труднее всего было канатоходцам:
как им удержать равновесие
с этими сердцами, что тянут в сторону?
Хорошо бы иметь два сердца,
можно было бы зависать в воздухе,
можно было бы задерживать дыхание,
рассматривая в упор
зелёных медуз снега.

Лучшее, что было в эту зиму, –
деревья с птицами.
Вороны были похожи на телефонные
аппараты, которыми пользуются
бесы радости.
Сидели на деревьях, а деревья зимой
как женщины после развода –
тёплые корни переплетаются
с холодными корнями,
тянутся в темноту,
требуют света.

Хорошо было бы
обучить этих ворон пению
и молитвам, чтобы занять их
хотя бы чем-то в мокрые
мартовские утра.

Лучшее, что могло случиться,
случилось именно с нами.
«Это всё март, – говорила
она разочарованно, – это всё
потому, что март:
вечером долго ищешь
по карманам рекламные листовки,
на утро изумрудная трава
растёт под кроватью,
горько и страстно
пахнет
мячами для гольфа».


* * *
Летом
она ходит по комнатам,
ловит ветер в форточках,
как неумелый рыбак,
который никак не поставит
парус.

Подстерегает сквозняки,
ставит на них ловушки.

Но сквозняки говорят ей:
слишком нежные у тебя движения,
слишком горячая кровь,
с такой выдержкой
что ты можешь поймать
в жизни!

Слишком высоко ты
поднимаешь ладони,
когда ловишь пустоту.
Всё, что вылетело у нас
из рук, – только пустота.
И всё, на что
не хватает терпения, –
только ветер, который летает
над городом.

Солнце в утреннем небе
похоже на апельсин
в школьном ранце:
единственное, что имеет настоящий вес,
единственное, о чём думаешь,
когда становится особенно
одиноко.


* * *
Если бы я был почтальоном
в её квартале,
если бы я знал, откуда
к ней приходят рекомендованные
письма,
возможно, я лучше
понимал бы жизнь,
знал бы, как она приводится в движение,
кто её наполняет пением,
кто наполняет слезами.

Люди, читающие газеты,
люди с тёплыми
сердцами, добрыми душами
стареют, никого об этом
не извещая.
Если бы я был почтальоном
в этом квартале,
я бы даже после их смерти
поливал цветы
на сухих балконах,
кормил диких котов
на зелёных кухнях.

Чтобы, сбегая по лестнице,
слышать, как она скажет:

почтальон, почтальон,
всё моё счастье
умещается в твоей сумке,
не отдавай его
молочникам и железным вдовам,

почтальон, почтальон,
смерти нет,
и после смерти ничего нет.

Есть надежда,
что всё будет так,
как мы пожелаем,
и уверенность,
что всё было так,
как мы хотели.

Ах, какой у неё
горький, невесомый голос.
Ах, какой у неё
невозможный,
неразборчивый почерк.
Таким почерком хорошо
подписывать смертельные приговоры:
никто ничего не исполнит,
никто ни о чём не догадается.


* * *
Город, в котором она спряталась,
горит знамёнами, лежит под заснеженными перевалами.
Охотники выгоняют дичь из протестантских соборов,
голубые звёзды падают в озеро,
убивая неспешную рыбу.
Ах, эти улицы, над которыми зависают канатоходцы,
ах, как они балансируют за школьными
окнами, вызывая восторг,
как уклоняются от озёрных чаек,
выхватывающих у нее из рук
золотые невесомые чипсы.

Там, где мы с ней когда-то жили,
у нас не было времени на покой и созерцание.
Мы бились об острый тростник ночи,
сбрасывали одежду, словно балласт, в чёрную шахту лифта,
чтобы продержаться в воздухе ещё одну ночь,
ненавидели и не прощали,
не принимали и не верили,
гневно проживая лучшие дни
своей жизни.

А вот город, в котором она в конце концов спряталась,
нежно касается её руки
и отворяет перед ней свои склады и хранилища.
Ах, эти порты, куда сходят вывезенные
в трюмах сенегальцы,
чёрное мясо их сердец,
слоновая кость их глаз,
ах, эти подвалы, забитые сыром,
радушные протестантские города,
в которых можно переждать Страшный Суд,
такие тут умелые адвокаты,
такие неприступные стены.

Ведь там, где мы с ней
когда-то грелись на кухнях
возле синих источников огня, после нас не осталось
никаких следов. Время, старый канатоходец,
сто раз падало и сто раз поднималось,
с поломанными ключицами и железными зубами,
ему всё равно, в каком направлении двигаться –
залижет раны и снова танцует рядом с чайками.

Но город, в котором она смогла спрятаться –
какие тут яркие платья и рубашки,
какая бархатная кожа у пилотов
и китайских студенток.
Ах, этот свежий горный воздух,
этот вкус крови после
изнурительных поцелуев.

Она ничего не забыла там, откуда уехала.
Ни одного голоса, ни одного проклятия.
Жизнь – весёлое перетягивание каната.
С одной стороны её тянут ангелы.
С другой – адвокаты.
Адвокатов больше.
Но и услуги их стоят дороже.

Перевод с украинского: СТАНИСЛАВ БЕЛЬСКИЙ



























































Максим Бородин: ТОБОЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 16:27

появляясь из ниоткуда
откуда не зная
что происходит
и море
мировое
словно искусство майя
с их чувством прекрасного
отличного от общепринятого
прекрасного
никто не знает
ничего не знает
и знает ли
море и море
переплываем и всё
как будто еще немного осталось
усталость в уголках глаз
жизнь
производящая радость и смех
цех по переработке страха
ты заплываешь в самую гущу событий
отчаиваясь от самого факта существования
отчаливая от самого факта отчаяния
Колумб ничего не открывал
открыли его
при рождении
при погребении
при прохождении некой черты в океане
как будто можно пройти эту черту
каждый надеется
каждый
тот
кто из ниоткуда
никуда
Господи
побереги своё отчаяние
для того
кто достоин его
больше
чем ты сам


пытаясь шантажировать
Его
себя
небо
море
или себя в море
себя в небе
заплываешь в него
как заплывает Поль Элюар в Алена Боске
как заплывает Марина Цветаева в Анну Ахматову
оставляя силы
словно полотенце на краю земли
выплыву или нет
вытащу
или тщетно
шантажирую себя в себе
«вот возьму и останусь
сложу руки»
а тут сбегаешь от мути
от помутнения разума
словно Эзра Паунд сбегает от Уолта Уитмена
словно Сильвия Платт сбегает от Эмили Дикенсон
ничего не проходит даром
ори не ори
море не поддается шантажу
лежу на поверхности самого себя
и думаю
«вот и пришло время
принимать себя
отдельно
от всего остального»
и Его
тоже


вера в неизданное
в невыданное
невыдаваемое
невыдуваемое
словно воздух из легких
словно кровь из сердца
жизнь
кроме как в море
тысяча историй
а вода одна
дно под ногами
существует всегда
вот только всегда
иногда пропадает
и кажется
что ты не существуешь
не можешь не существовать
словно Джими Хендрикс в своей гитаре
море тара
в которой перевозят ангелов
с одной стороны жизни на другую
с одного плеча на другое


где ты
сон мой
сан
первосвященника
«не бойся моего к тебе отношения»
пишу в шум
дождя
распластанного по времени
словно история воздухоплавания
как утешение
в эпоху человеческого безумия
смешение капель в твоих волосах
смущение
словно смещение центра тяжести
в твою сторону
где ты
ось моего сна
весна
сними всё
что принесла
с собой
ты остаешься со мной
до утра
словно остается святое писание в описании книг
перевозимых через границу
нашего воображения
движение
чувство твоего дыхания
остается навсегда
ты спишь
высматривая в снах
страх
чтобы обойти его стороной
иной


контролируй своё воображение
говорил мне мой психиатр
и я убегал из этого детского сада
не дождавшись вечера и родителей
театр по имени жизнь
со всеми пыльными ложами
дождями
сытыми билетерами
и его жителями
я бы сказал
небожителями
синеву рассыпавшие по эшафоту
твоими фото
у меня забит жесткий диск
и еще сто тысяч уголков памяти
я иду по улицам
и уже ничего не контролирую
воображение
движение
или просто ход истории
потому что
жизнь
это как раз и есть то
что хочется любить
или не любить
независимо от того
что происходит с тобой


я выбрал тебя
из тебя же самой
из себя
из того
кто во мне
говорит не со мной
а с тобой
кто молчит
если ты не молчишь
никогда
ни за что
не отдам
и смотри
и дыши
и молчи
и во всем
что в тебе от меня
я смогу
я с тобой
я в тебе
я в себе без тебя
ни за чем
ни за что
потому что и я
потому что и ты
без меня
никогда
не бывать
только ты


я все пытаюсь жить какой-то странной
удивительной
жизнью
хотя что такое
жизнь
как не ощущения
разложенные по кармашкам мироощущения
своя
любая жизнь
поделенная без остатка
называется своей
или не называется
отзывается
словно имя твое
сказанное в темноту
ей может казаться
что ты живешь
при этом твоя жизнь словно бесконечная череда ожидания
уже свершившегося
она уезжает на несколько дней в другой город
и ты замираешь во сне
каждый час проверяя её отсутствие
или постоянное присутствие
рядом
что даже не обсуждается
и не поддается сомнению
жизнь решенная кем то задача
доставшаяся тебе
на этом экзамене
называющемся
любовью


во взаимоотношениях мужчины и женщины
есть всегда мужчина и женщина
это необходимое условие
даже если их двое
есть некая грань
при переходе которой
меняется суть происходящего
это словно свет
который пересекая границу между воздухом и воздухом
становится иным
преломляясь в нашем сознании
например знание школьных предметов
бесконечное перечисление смысла ничего не дает самому смыслу
суть в отсутствии знания
при постоянном его присутствии
вера и только вера
анализ происходящего от лукавого
как и лукавый от него же самого
мужчина и женщина часть некоего смысла
непонятного никому кроме них самих
даже скорее часть помысла
часть неизданного романа
засыпанного изданным
но не читаемым
или читаемым
но не интересным
я говорю себе
терпение и никакого отчаяния
она говорит мне
я рядом
и я знаю
что это именно так


мы привыкаем жить
со всеми событиями
происходящими в нас
и чем глубже час
с его минутами
дутыми
словно китайские пуховики
тем ближе мы к тому времени
которое ничего не изменит
потому что не время меняет нас
а мы сами меняемся со временем
час
проведенный с тобой
важнее всего
его река
засыпанная песком и солнцем
с чайками бьющими воду белыми крыльями
остров
на том берегу
вернее весь противоположный берег состоящий из одного острова
ты говоришь
не смотри на меня так
и я улыбаюсь тебе
потому что не время
менять себя в этот час
высматривая в тебе
то
что я нашел


ЧУДО
Я НЕ ОТСТУПЛЮСЬ

А.С. и С. А.-К.

жертвенность искусства
тварь дрожащая
или кто бы говорил
гриль
водка
и немного хлеба
художники
делящие мастерскую
с приборостроительным заводом
и горизонтом
смятым
снятым
словно девушка в портовом кабаке
местоимение образа
чувствуется размах
нах и все что сопутствует успеху
красить картинки
раскраски
рефлексии
Венеции
Византии
говоришь
асоциальная основа творчества
профессура беглецов
художник по умолчанию противник порядка
порядок
суть беспокойство
и смотрит в окно
на реку
занятую течением
словно голова судьбой
и никто
не даст
другую
поносить


А.С. и С.А.-К.

рисуя лица
начинаешь понимать
строение души
выпивая с художниками
начинаешь понимать
что мир
совсем не Матисс
хотя и Матисс
представлял себе всё совсем по иному
не мирное занятие это
рисуя тело
нравится рисовать слова
крошка за крошкой
кисточкой или карандашом
шов на вселенной всегда видим только избранным
а так всегда что-то мешает жить
что-то мешает ждать
ангел
спящий в углу
трепет листа
мы говорили об искусстве
и только черствый хлеб
словно черный юмор
помогал нам соединить реальность с действительностью
или наоборот
что уже само по себе не важно
искусство понятие экзистенциальное
точка на холсте
всегда может оказаться
либо шедевром
либо дефектом
твоего мировосприятия


и вы
читающие мои стихи
случайные
или заглядывающие
так и не понятые кто
не понятые кем
прошлое
будущее
настоящее
имя твоё не проявляется в списках
ибо списки немы
словно плечи её в темноте
вы не читающие ничего
кроме дождя
что вам жизнь моя
рассыпанная по текстам
слово было песком
слово было морем
и что вам от этого
сплетни
сплетение моего воображение с реальностью
не радость
но счастье
и вы
тонущие вместе со мной
смеющиеся и ускользающие
словно ветер в горсти
наблюдая за моей судьбой
что вы думаете
о сути трепета
о страхе мира
о её красоте
и что вы знаете
читающие мои стихи
о чём я могу только догадываться
что я знаю о вас
и знаю ли я то
что вы хотите сами прочесть в моих стихах
или только делаете вид
что вы есть
в моих стихах


зажигая лампу
прямо от хвоста
от ушей
и шелковых бритых прядей
думаю о тебе
как думает о яде
или о бляде
блин
опять эта тоска
сказка начинается только тогда
когда нет этой безумной боли
у моего виска
ты
какая бы ни была жесть и дрожь
чище всех небес
и прозрачней нож
для меня
и для рук моих и для губ
потому что
всё вопреки
река
и твоя рука
на моей груди
и твой взгляд
отыщется впереди


в литературе всё проще
никакие рощи не заменят смысла
жизнь носит плащи и шали
и шелковые платки
в левом внутреннем кармане
потому что наружные ничего не значат для мифологии творчества
молчание имеет смысловое значение
но не более чем смерть в его культурологическом смысле
жизнь литературный памятник со всеми границами и надписями
ожидающими
влюбленными
и пустыми улицами
литература возникает сама по себе
словно мир в его пятый день создания
делая записи на шевелящемся холоде
думаешь только о том
что хочется курить
или пить
но не более
и не менее
литература дура
хотя и кажется образованной и начитанной
вот так затащишь её в рощу
а ей всё облака да дали
со всеми вытекающими последствиями


гормон счастья вырабатывается случайно
вот взял и появился
словно остров в утренней дымке
уже заселенный японцами или ямайскими драгдилерами
или всякими там чудесами
что-то наподобие поэта Мухарева
или камней Стоунхенджа
застроенный под завязку
завязанный по самое горло
остров
словно отрава
вплывает в твое воображение
и ты начинаешь чувствовать
что в этом мире
раньше было что-то не так
и только сейчас всё начинает проясняться
ты выбегаешь на улицу
и кричишь: «вашу мать»
хотя подразумевается совершенно другое
утро подобное рисункам Марка Шагала
или песням Сержа Гензбура
ничего не добавишь
можно только напиться
в хорошем смысле этого слова
«счастье»


душа остается с тобой
словно бой посуды на кухне
оплаченный всей кухней
и всем миром мазаны
можешь забрать с собой
вазу битую
выпитую
словно море белое до горизонта
можешь склеить
сложить
жить дальше
самое то
во всех случаях противостояния мира и тебя
душа остается с тобой
с трубой или гитарой
даром что ли
начиналось так больно
ведь есть ты
которой больно
и есть я
который болит тобой
и потому жив


у любого ангела
есть сверхзадача
например
выстроить так вселенную
чтобы не ползать на коленях
собирая жизнь
по крошкам
по камушкам
корешки книг и страницы
словно снайперский выстрел
получив цель
не стоит жалеть о философии экзистенциального
рассудок ангела не всегда ангельский
что говорит скорее о специальной подготовке
нежели о специальном воспитании
Жан-Поль Сартр не всегда существовал
и существовал не всегда
как Жан-Поль Сартр
иллюзия
левитация
бесконечность
беспечность
сила внушения
однажды я вышел на середину моста
и сказал себе
«это мост»
остальное пришло само


в основе каждого человека находится будущее
чем больше теряешь
тем тоньше чувствуешь потерю
верю в то
что жизнь наполнена до краёв
но каждый решает
сколько краев ему отмеряно
милая
солнечная
моя
так говорю тебе только я
так говорит во мне то
что дано
императивно
интуитивно
/даже не представляю
смысла первого слова
догадываясь о втором/
в основе каждого человека находится непонимание происходящего
поэзия безоглядного влечения
течение жизни всегда выносит к краю
земли
океана
себя
твоих губ
говорят
мир книга
которая уже написана до нашего рождения
и только поля страниц
и края
острые
словно слова
оставлены нам с тобой
в основе каждого человека находится другой человек
даже если это он сам


небо июля было бирюзовым и тесным
словно пили всё утро городские водостоки
дожди и беглые звуки
обозначенные в тексте
многоточием
в сексе многого хочется
много значений у каждого слова
у каждого явления
деление дождя на капли и лужи
мне нужно несколько минут
чтобы понять
где я
и целую жизнь
кто я
в июле всё начинается дождем
начиняя темноту прикосновениями
так река превращается в ночь
или наоборот
откровения располагают друг к другу
словно вены к коже
и кожа к твоим губам
текст всего лишь слепок
того
что дрожит во мне
многоточие в сексе обещает откровение в будущем
душу заводим
словно будильник
в сон


и небо
китайской велосипедисткой
падает на мостовую
выругавшись
непонятно
и одновременно понятно
всем
я думал о том
что право сильного
или слабого
не более чем иллюзия
мы продолжаем искать символы
в небе
на земле
в информационном пространстве
цифры
даты
разницы в датах
власть от Бога
или Бог от власти
или не существует ни того
ни другого
ни третьего
когда императорский дворец захватили поэты
все китайские велосипедисты поняли
что наступил день
когда надо остановиться
ибо мир сильного
не более чем
попытка слабого
затормозить у края Вселенной


в книге отсутствует начало
если ничего не сказано о тебе самом
мимолетные сны
синева бестолковых мыслей
настойчивость взглядов и рук
ничего не существует в мире
кроме
нежности
женская половина всех слов
большая часть книги
Польша твоих серых глаз
страница 239
3 строчка снизу
читаю
перечитываю
потому что
ничего не существует
помимо
уже существующего во мне


сколько не проси Его
все приходится делать самому
сколько не делай сам
все равно
каждый раз
ты обращаешься за помощью к Нему
и как бы не думали об этом другие
ты живешь с Ним
как и Он живет в тебе
такова суть жизни
такова нить любви к ней
я прошу невозможного
возможного
близкого
зная
что всё будет так
как я хочу
начиная от взгляда
её серых глаз
до кончиков
волос
и сейчас
сколько не проси
приходится любить самому
потому что у Него
только она


Дора Маар
Нюш Элюар
смотреть на тебя
белое белым
сентябрьская

мой сон охраняет твоё имя на моих губах



























































Иван Соколов: ГОЛОДНОЕ ЭХО

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 16:16

ПЕСНЬ О МАЛЫХ СИХ

взгляни
летящее горчичное зерно
лепечет и рыдает
в нём не уместиться
сверкающему окоёму

которому неясно

о чём засохшее зерно оно о головах
о добрых неживых
о нищих головах презренных гор
под шеей неба погребённых
перевернуть гору и станет как зерно
и засвистит
благодарная
насыщенная верой
живою сбрызнута слезой
о чём зерно слезы оно о сердце гор

взгляни
зерно
вдохни в него себя

о чём схватившегося неба
тугая сердцевина
о тех невинных что себе
заклеили глаза и рты землёй набили
и смотрят как живые
а бедное зерно по-прежнему о них
о милых неживых
о неба жаркой пуповине
протянутой от озера в горах

взгляни
зерно
великое
как бог
и верно
столь же
незаметное

о чём ночь-пуговица малая земля
где странницей презренной
ступает мысль зерна
о чём она она о скромности могилы

как горек жизни тихий уголёк
как одинок
горчичного зерна немыслимый зверёк
он о себе не помнит ни черта
и меньше чем соринка

кто рядом с ним весёлые друзья
кто видит его
кому зерно не о не о а хотя бы детская загадка
кто о зерне
кто в него поверит

людей тяжёлых вы́носит земля
уверенные в том
они не ищут под собой раздвоенный хвост дня
и топчут тень великого зерна
малого зерна
и братья его спят в колосьях медных
их некому пожать

кто станет другом горькому зерну
и похоронит — кто
и воскресит

взгляни
послушай
вот они
я с каменным лицом их перечислю
коготок свечи (луны волшебное дитя)
мерцающие
трели соловья (над платьем озера)
хозяин-смерть (всё то что дышит и поёт)

и божья странница земля
(и весь её святой народ)


(ФРАГМЕНТ ПОЭМЫ)


Воробушек трещит, когда подъёмный кран
Вываливается в растворе неслитных дуг.
Полыньи-Катулла, дрогну́в, кадык
Подземный очертил в час вспышки лета крен.

Раструб ли лютый, врабия ль беззащит
Струна — век одночасья летний не сковали.
Нет-нет, очарованья жар, ни Феба стрел шквалы
Зениц на караване зимы не стали объезжать.



***
с. с.
в светлице раковины спит
кристалл кощунственный огня
где лёд ланит в него горит
язык священная струя
и холод бросится на нас
как смерти пёсья голова
и мы как запертые львы
на шар усядемся небес
и голос как початок тьмы
нам в пасть расплавленный залез

в темнице раковины спит
кристалл божественный огня
ты в нём лежишь мой окоём
моя несметная заря


***
Ветви молчат в саду, закат безусловен.
Ты не спешишь, серебряный рыцарь,
ещё не оделось парчовой ристалище
кровью, ещё листьев доспех не сковал
морозный кузнец, дева-луна медлит,
глядясь в самоцветы, бледным жаром
одета, и полно, не остаться ли в горнице
сумерек, блеск, пена, пышность побед
могучих к чему ей, холодной?

Жаром пронзён, ты, малости комок,
не чета роскоши сада, и всё же, небесной
мудростью полон, раскрыться мечтаешь
земле, дарам её бренным себя вверить,
кустам насупившимся, безучастным головкам
спящих цветов изливая — солнца ли свет?
вечереющих чар струю? Подносить ли
золотому яблонь убранству зеркало
сердца? Све́жить всю долину Кашмира?

Милый мастер любви, отвори грудь,
позволь вылететь жалости стае, руко-
плещущей россыпи рубинов, зачем
звёзды закрыл ты ими от нас? Вслед
за жалением освободи желания копьё —
ты горишь, моя птица, за рощей
страстный луч рассеет ли мрак зрения, слуха?

Чёрен день и прекрасна ночь, словно
смерть.
Я холодному счастью твоему
сложу достойную песнь. Отлучи нас
от смрада на задворках гниющей травы,
от тяжести камня решений, от искуса
кровью хвалиться, ты, так щедро её
раздаривший, так мало её имевший.

Утро ещё далеко, но ты уже там:
не жди нас, моя госпожа от поцелуя
уснула зимы, музы́ка-вещунья
ещё теребит за подол, посланник Господень,
ты попотчевал нас не на жизнь,
а на́ смерть, светлой столь сладости
мы не ведали ране и не отведаем впредь.


***
Как эта ночь хрупка
И как отвесны чайки
Скользящие сквозь лопасти воды

Мне грустно дерева слепое возрастанье
Перед ним дрожит
Волна и умолкает

Как эта смерть близка
Как тихо ангелы ласкают
Краюшку-жизнь

Дождь прогорит
Меня не станет



























































Гала Узрютова: СМОТРИ, КАК ВСЕ ИСЧЕЗНЕТ И ВОСКРЕСНЕТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 16:11

У этого побережья ― метеонезависимость
И медузы немногие соглашаются выйти на берег
Я увидел их только, когда зашел в воду в конце сезона
Тебя же ― никогда не увижу ― метеозависим, как зонт

Лицо твое так песочно, что разлетается еще до того,
Как я успеваю его запомнить

Медуза смотрит на меня двадцатью четырьмя глазами, но
У нее нет мозга и сердца ― ей некуда меня положить
― некуда меня положить ―
В доказательство своей пустоты она прозрачна

Во мне много костей, сердце, мозг, твой леденец ―
тает ― и я остаюсь без него ―
много зубов, автоответчиков, нерасслышанных слов,
аэропортов, звуков под окнами, десен,
чужих рук и локтей, складок на шее ―
― прозрачного ― нет ― ничего.


***
он, как и его маленькая страна,
напоминал македонские сливы. напоминала
спина его кожуру, сшитую из старых рубашек
в просвечивающей коже тумана она меняла цвет и казалась новой
словами гнал рыб изо рта, гнал
и они падали в луковые кольца. падали
на грязный фартук рыбной торговки на летнем рынке
запускала она скользкую чешую рук в первый лед
доставала его жену. доставал
он кошелек, набирал мелочь и отдавал, но монеты
всегда были ветренны
брал ту рыбу, нес ее в церковь. брал
свечу и забивал сваю в песок. оставлял
на песке жену. чешуилась свеча
на скребущие воздух жабры


***
Эту субботу старый подстерегает больше прежней
Сегодня жена уходит не на рынок
что заняло бы всего часа два,
а на целый день рождения к кому-то,
кто обрадуется фоторамке и галстуку
В прошлую субботу он помахал жене в окно, ринулся к шкафу
И достал пенал,
куда еще во втором классе собрал снег,
смотря освобожденными от физры глазами на чужие лыжи.
Он высыпал снег из пенала прямо на пол в спальне –
Достал лыжи и елозил от двери к окну,
Огибая кровать,
как объезжали второклассники молочную кухню,
Чтобы срезать лишний круг.
Теперь он снова бежит к окну,
смотрит, как жена бросает в контейнер пакеты хлама,
поддавшись жаре, снимает кофту,
и устраняется в междомие,
подставляя шею поднятым ветром волосам.
Он запирается изнутри и по пути в спальню,
Расчищает лыжню.
За дверью шкафа опять ничего не найти –
Так всегда, когда жена убирается.
Коробки из-под туфель, старые пальто, сломанные вешалки
Пенала – нет –
Даже в том тайнике за мешком с детскими вещами
Пенала – нет –
Чуть не сломав запертую дверь
Он вырывается наружу и скатывается до первого этажа.
Шаркание двери подъезда заглушает шум мусорной машины,
опрокидывающей на спину вонючий бак,
Из которого вперемешку с туалетной бумагой, бутылками и объедками
Доносится снег,
Падая на его лыжные ботинки.


***
кричали птицы, мальчики молчали

молчали птицы, мальчики кричали
не знали, что в лодке стоять нельзя, поэтому стояли
и если бы могли, то называли бы
все те места, куда их весла не попали

меня сегодня на руки не взяли
сказал один ― завернут в одеяле
меня сегодня даже не качали
сказал второй ― в линялом покрывале
они друг друга сильно обнимали
кричали птицы, мальчики молчали


***
родила родную родила она
человека-человека
в дом несла
от реки к лесу дома везли
нянчили бревна, валили пни

— ты же, выворотень, меня любил
сети на рыбу ставил, цветы носил
— дура ты, старуха-старуха
то зима была
– на, милый – снега с того куста
все порастаяло, пока несла
снега-то снега в этом году
по своим следам до дома дойду

урожай стынет
и внук нейдёт
яблоня опадает
яблоко упадет

яблоня опадает
яблоко упадет


***

Ведь я смотрю не на тебя ―
На то, как русла рек мелеют,
На то, как высыхает пол в апреле
От ветра, сталкивающего две балконных двери,
На то, как вытирают стол в больнице
Или скребет ночами дворник,
Вдыхая спирт и сына в рукавицы.
На то, как остывает каша
У матери в промерзшей кухне,
Наматывающей месяцы на спицы.
На то, как оседает пыль на солнце
Танцует в паутине муха,
Готовясь в Рай, а не в паучье брюхо.
Ты смотришь прямо на меня,
Не видя, как на теле сохнет платье,
Как мнется белая ― от снега ― простыня.


***
как в зиме ночью слышнее колотится поезд
так громче, когда уснешь, плачет соседский ребенок
его слезы ударяются о шпалы и доезжают до
спальни вторых соседей
чей младенец начинает плакать в ответ
будто уже все знает
туда-обратно плачет поезд через мою комнату


***
перекатываясь в голени изо рта
выпадает ― вот и пережита

у чужого во рту снежок
не лезет в лунку бильярдный шар
это ты столько намолчал
это ты не пел, а дитя качал

и все это ― у одного него
на ногах, в гвоздях и на голове
капли впитываются по сухой траве
и стоят варварушки на крове

поднимают на руки по ночам
я тебя когда-то не докачал


***
Когда включают свет в окне напротив,
Ты сидишь, будто ты ни при чем,
Но начинаешь смотреть туда,
Где ходит в майке человек и курит на балконе,
Как будто это – тебя – касается
А ведь это правда меня касается,
Потому что я тоже выхожу ―
Нет ― не на балкон, но в коридор
На босу ногу и смотрю в глазок
За старухой, которая живет напротив, ―
Седой фронтовичкой.
А она, как всегда, играет в удвоение себя
И повторяет:
Ну, что, мы сегодня пойдем гулять?
А мыться будем?
Кто это «мы»?
Она же одна живет, а сын ее умер раньше нее.
Все жду ― может, завела собаку,
И это ей она улюлюкает:
Мы пойдем гулять,
Мы пойдем мыться.
Но ни кошки, ни собаки нет,
А «мы» ― есть.
Да и все это чушь полная,
Ведь я же была у нее в квартире,
Пропахшей геранью, супом и лекарствами.
Она живет одна,
А когда я снова стою в майке и трусах у глазка
На носочках, ноги мерзнут,
Дверь открывается, и старуха опять
Мыкает, мыкает, мыкает,
То говорю себе:
Пойдем ― отойдем от двери,
Подсматривать нехорошо.
Давай отойдем,
Пойдем ― попьем чай,
Пойдем.


***
хоронить в майские праздники ― все равно, что в новогодней пустоте
когда во двор заезжает катафалк, машины уже роятся
жужжа распахнутыми дверцами
жильцы дома несут рассаду, мясо на шашлык,
мини-телевизоры, антенны, уголь
собак и кошек
почуяв горе, они убавляют музыку,
тихо закрывают дверцы и уезжают на дачи

когда отца принесли в дом,
его лицо было как будто в гриме того,
кто улыбался
это не он
это не он ― не он

его сестры плакали над ним
улыбаешься ты, улыбаешься
она выпила таблетки успокоительного
на несколько дней
и пошла в детскую спать
ночью ее будила тетка
иди ― попрощайся с папой, иди
это не он
это не он ― не он

солнце пробралось даже внутрь катафалка
за рулем был в костюме
кто рядом ― тоже
и пил иногда пиво
работа такая, что не объяснишь, чем занимаешься,
маленькой дочке,
с которой тебя узнают на улицах
родственники десятков похороненных тобой людей
смотри ― она что, уснула?
отца везем хоронить, а она спит
это не он
это не он ― не он

а теперь все могут попрощаться
иди подойди к отцу
попрощайся, иди
отец всегда жалел ее от похорон
и это были первые похороны,
которые она видела
значит, так это, оказывается, происходит
солнце грело все
кроме ямы
это не он
это не он ― не он

в конце мая они приехали в дом
который построил отец
для кого я строю
стоя в дверях, спрашивал он
кто будет в этот дом приезжать
на заборе дома сидел белый кот,
которого тут никогда раньше не было
через солнце кот смотрел на них
привычно
еще издалека увидел,
как они идут
это он ― узнала она
это он ― он


***
средь ног, средь тех, кто так играет в мячик
как будто мимо он не попадет
я буду первым, кто опять заплачет
когда он в брызгах в лужу упадет

я выучил всего четыре слова
они меня все время говорят
смотри, как все исчезнет – и воскреснет снова
и повторяю их по десять раз подряд

смотри, как все исчезнет и начнется снова
никто не умер, но уже воскрес
смотри, как слов набралося по горло
а можешь только квакать и пыхтеть

смотри, как все исчезнет и воскреснет снова
смотри, как мяч летит в тугую сеть
смотри, как дядя Ваня льет бездонно
из шланга воду на косую плеть

смотри, как все исчезнет и воскреснет
как с неба поднимается земля
смотри – я буду повторяться снова
как повториться в общем-то нельзя



























































Елизавета Несис-Михайличенко: АНАТОМИЯ МЕСТИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 15:58

«…и ты будешь восстановлена, дева Израиля…»
(Ирмияу, 31:1-8)

В Книге Судей есть история о левите, заночевавшем вместе со своей наложницей в Гиве, что в наделе Биньямина. Ночью жители города окружили дом и потребовали выдать им гостя, чтобы надругаться над ним. Левит отдал толпе вместо себя свою наложницу, которая, после группового изнасилования, умерла. Левит разослал куски её тела всем коленам Израилевым. Так началась гражданская война против колена Биньямина.


НАЛОЖНИЦА:

Как странно, что серая жизнь завершилась так остро.
Я помню, как слушая крики толпы, муж упал на колени,
лицо его помню — застывшее и сиротское,
и пластика тела была, как у вялых растений.
— Я не готов! — он сказал, не промолвив ни слова. —
Я не готов к надруганию, это не честно,
я не готов подвергаться такому позору,
кто-нибудь должен к ним выйти, отдать себя вместо…

И так он смотрел на меня, что хотелось ударить.
Помню, я встала над ним, отлепившись от стенки,
и подбородок его подцепила коленкой,
и объяснила, что выйду, но это не даром:
— Придётся платить.
Он кивал так, как дышат собаки.
— Если останусь жива, ты добьёшь меня.
— Ладно.
— Мёртвое тело разрежешь на дюжину знаков.
— …
— Сам расчленишь.
— Пощади!
— Чтоб руками. Вот этими.
— Ладно.
— Вот этим ножом.

Как пчела, что танцует дорогу,
я намечала разрезы, вершила послания,
вслед за ножом муж меня ученически трогал,
чтобы привыкнуть заранее.
Ангел в углу, надзиравший за ходом событий,
с лицом одноразовым, даже сумел усмехнуться —
ещё бы, ведь он наблюдал не банальность соития,
но анатомию жертвы, дающей инструкции.
Презрение, жалость и гордость метались во мне.
Но всё же, как странно, что я главной роли достойна,
я — будущий пазл, я — повод к гражданской войне,
я тихо скулила:
— А можно, чтоб было не больно?


МУЖ ВЕЗЁТ ТЕЛО ДОМОЙ

И всю дорогу до дома, до горы Эфраимовой,
сучил осёл ножками, перебирал террасы,
ноздри раздувал, чувствовал смерти испарину
и даже пытался ношу свою сбрасывать,
да ангел ему мешал — парил он над мёртвой,
то крылом он её заденет, то рукой придержит,
не люблю я людей и ангелов этого сорта —
вечно они болтаются — между.
Да и смотрел он на неё, на живую,
не так как смотрят ангелы и слепые,
готов поручиться, что его дежурное «Алилуйя»
вполне сочетается с блудом — они такие.

И всю дорогу до дома, идя с ней рядом,
я думал чем подкупить неподкупную птаху,
мне ведь от этого ангела много не надо,
всего одна просьба… но этот запах…
тошнотворный запах подпорченной плоти
подворачивал мысли, мутил и путал сознание,
ангел пьяно болтался в своём полёте
и явно страдал, выполняя задание.

— Ради той, что вчера танцевала,- я тихо сказал,
но уверен был — слышит, — позволь мне стереть моё имя,
пусть несколько букв украдёт золотистый шакал,
а жалкие крохи его пусть растащат другие,
пусть вытошнят лисы его за рекой Иордан,
пусть места ему не найдётся в истории этой,
так лучше для всех — для меня, для неё, для сюжета
и для Того, кто зачем-то всё это создал.

И вот этот ангел лицо задирает и слушает небо,
а я говорю, говорю, торопливо, взахлёб, со слезой:
— Отдал бы всё, чтобы этой истории не было!
Или была бы она не со мной!
Не со мной!
НЕ СО МНОЙ!

И весь остаток пути до горы Эфраимовой
брёл ангел рядом, молча, глаза потупив.
А я запинался, я заикался, я его уговаривал
изъять имена из этой истории — моё и трупа.


ЕЁ ПОСЛАНИЯ КОЛЕНАМ

ГАД (intestinum)

«Гад и Реувен и половина колена Менаше за Иорданом к востоку получили надел свой»
(Иеошуа 18:7)

Приветствую тебя, господин мой Гад!
Во первых строчках письма я сразу о важном:
Помни о смерти, как бы ни был богат,
это банально, это случится с каждым.

Владенья твои далеки, мой подарок конечно протух,
смрад от кишечника может прочистит совесть,
надо бы выбрать, воинственный Гад и пастух,
будешь ты с братьями или же будешь порознь.
Ты первенец младшей наложницы, быстро поймёшь
что эта обида тебя как бы тоже коснулась
(Так быстро и остро касается содранных кож
хорошее лезвие прежде, чем плоть ужаснулась).
На праздничных рынках смотрела в глаза тебе, Гад,
и удивлялась почти что пришельцу — ты странный,
а в черных глазах, так похожих на чёрный агат,
я видела смутно провинцию Заиорданья.
Заиорданье — это неясная даль.
Невнятная даль. Там у вас и законы не чётки,
поэтому я приглашаю тебя на войну, приезжай,
дарёную землю прочувствуй до самой печёнки —
её я добавлю к кишкам, знаешь сам на примере скота
что заворот их к отвратительной смерти приводит,
так хватит же жрать, господин ненасытного рта,
погонщик овец, обитатель шатров и угодий.
Черви сомнения водятся в мёртвом гнилье,
смотри на него и гадать не придётся — поймёшь,
что гадом ты будешь, если ответишь мне «нет».
На этом прощаюсь.
P.S. Ты конечно придёшь!


АШЕР (ventriculus)

«От Ашера – тучен хлеб его, и он будет доставлять яства царские.»
(Бытие 49:20)

Зелень олив и оливки на знамени, Ашер,
всё хорошо, даже ровнее и лучше,
и хризолитовым взглядом, немного уставшим,
благословляешь и сделку, и случку.

Хлеб тучен, Галилея безмятежна,
среди соседей ты сидишь спокойно,
и яства к царскому столу подносишь свежие,
и ясно, как не нужен здесь покойник.

Когда бы знала я слова такие,
такие убеждающие фразы,
чтоб содрогнулись водоросли морские,
страдая от желудочной заразы,
чтобы тошнило не от качки в море,
а от содеянного братом Биньямином,
чтоб ночь остыла, как каталка в морге,
а жизнь казалась вялым карантином,
но я не знаю слов…
Но вот что, Ашер,
привыкший к миру, ценит справедливость,
и, чтобы осознал необходимость,
пошлю к столу тебе немного фарша.
А, впрочем, недосказанность вредна,
нечёткость мысли — это форма блуда.
Я, мёртвая строптивая жена,
дарю колену Ашера — желудок.


ДАН (lingua)

«Дан будет судить народ свой: как одно – колена Израиля. Да будет Дан змеем на дороге, аспидом на пути, что язвит ногу коня, так что падает всадник его навзничь.»
(Бытие 49:16-17)

Дан, извивающийся, как змея под ногой,
ускользающий, осторожный, осмотрительный,
судил, судишь, будешь судить, как любой,
предпочитающий позу зрителя.
Судить да рядить… Ты, конечно, во многом прав —
умеешь язвить — язви, хоть словом, хоть ядом,
а когда опасаешься собственных прав —
уворачивайся, но сознаваться не надо,
создавай реальность объёмом слов,
сознавай ограниченность прав и снов,
познавая прах, извивайся в нём,
чтобы лучше понять где и как живём,
ты, владыка песка, заклинатель равнин,
снизу вверх смотря, наблюдаешь всех,
смотрит сверху на это Иерусалим,
разрешая тебе Тель-Авивский грех.
Ты в грехе разбираешься, Дан, ты умён,
ты подбрюшья врагов и друзей изучил,
ты сидишь по кафе, куришь афарсемон,
или что там ещё, или с кем там в ночи,
словно аспид… Возьми мой язык, хитрый Дан,
этот гибкий подарок Всевышним нам дан,
извиваться он может, язвить и судить,
объясняя пути подколодной судьбы.


НАФТАЛИ (bulbus oculi)

«Нафтали – олень прыткий, говорит он речи изящные.»
(Бытие 49:21)

Не знаю
почему тебя оленем назвали.
Возможно, что шаг твой лёгок, ноги стройны, шея горда,
а, может, глаза вдруг оленьими, влажными стали
когда вместе с братьями ты вырезал города.

Хлеб ты не сеешь, пшеницу не жнёшь и не надо —
холмы Галилеи — оленьи — для красоты неподённой,
яблоки наливные, те, что из Райского сада
сюда закатились и зреют надменно и томно.
Маслинами чёрными полными влаги и ночи
смотришь спокойно на Галилейское море,
с тобой разговаривать хочется винно и молча.
Я угощу тебя яблоком, видишь — глазное.
Два шара магических, ты их от крови отмой,
в глаза загляни и к глазам поднеси, познакомься,
поскольку ты доблестный Бэмби, прекрасный герой,
и мне симпатичны в мужчине подобные свойства.

Восход над Кинеретом словно пощёчина розов,
закат аметистов, а если смотреть на поверхность,
можно увидеть и стыдные сцены, и позы,
и захотеть отомстить… Это нужно, поверь мне.


РЕУВЕН (mamma)

«… пошел Реувен и лег с Билхой, наложницею отца своего.» (Бытие 35:22)
«Реувен, мой первенец, моя сила и начаток моей мощи, достойный священства и достойный царства. Порывистый как вода ты не возвысишься: взойдя на ложе своего отца, ты осквернил Того, Кто осеняет мое ложе.»
(Бытие 49:3-4)

Избыток достоинства, силы, могущества ты, Реувен,
рождённый в законе первенец, рыцарь, лишенный наследства,
красен твой камень, мигает, как пульс, рубин,
когда ты крадёшься к ложу отцовской прелестницы.
Своё первородство ты, Реувен, проебал —
в прямом и физическом смысле. Эмоции, нервы…
А знаешь, ведь я понимаю подобный накал,
идущий от минуса к плюсу — попеременно.
Чувствительный принц, ты ведь столько уже потерял,
ведомый порывом… теперь ли о выгоде думать?
А что наша жизнь? Исторический сериал,
ты в нём — эпатажный маньяк. Я — несчастная дура.

Я знаю, что ты отзовёшься на этот призыв,
нахлынешь волной возмущенной, вскипишь, Реувен,
насилие, секс — это вечные темы, азы,
для них на колени вставали, вставали с колен.
На флаге твоём мандрагоры, в компанию к ним
я груди мои посылаю, прими этот дар,
как символ судьбы из которой исчезла вода —
что полным должно быть, останется вечно пустым.


ШИМОН (vagina, uterus)

«Шимон и Леви, братья Дины, взяли каждый свой меч, безбоязненно вошли в город и перебили всех мужчин. Они убили мечом Хамора и его сына Шхема, забрали Дину из дома Шхема и ушли.»
(Бытие 34:25-26)

Шимон, ты получишь самое тайное, самое сладкое!
Кто лучше тебя защитит, охранит, отомстит?
Моё неродившее лоно, моя забродившая матка
пробудят священную злобу и правильный стыд.
«Шимону в подарок от Дины» — вот надпись, вот адрес,
не то, чтобы сходство последствий, но вечная тема.
Коронная роль постепенно становится матрицей
и вытесняет тебя самого постепенно.


ИЕУДА (cor)

«Иеуда — молодой лев… Он привязывает осленка к виноградной лозе, дитя своей ослицы к ветке винограда; свою одежду он мыл в вине и свой плащ — в крови винограда. Глаза искрятся сильнее вина, зубы — белее молока.»
(Бытие 49:9-12)

Красны очи от вина и белы зубы от молока
у братика моего.
Зубы мои тоже белы — поскалимся за вином.
Как лев и как львица ляжем у края надела,
я для такого момента бывшее тело надела.

Сердце моё преисполнено сгустками тьмы,
выплюнет их, сокращаясь от близости дома,
вот это сердце, возьми, чтоб не только умы,
но страсти метались, как над пожаром — солома!

Привяжем по ослику каждый к лозе виноградной,
листья от ветра колышутся, стебли от сока.
Иеуда, тебе восседать в царской зале парадной
и соответствовать принципу «око за око»,
тебе в виноградную кровь погружать свой хитон,
чтоб настоящая кровь веселее бежала,
тебе песню песней пинать, чтобы стала хитом
и представлять, как сестра под толпою визжала.




ИССАХАР
(columna vertebralis)

«Иссахар осел костистый, лежащий среди заград.»
(Бытие 49:14)

Ну не буду же я говорить с тобой, как с ослом!
Кости — к костям, упрямство — к упрямству, устои — к устоям.
Все мы ходим по пыли, по праху и под седлом,
но глупого это расстроит, а мудрого это устроит.

На широкой спине Иссахара приеду я в гости,
рассядусь внутри ограды, оставив забор снаружи,
так ослепительно весело будут белеть мои кости,
как ослепительно бело смеялась я перед мужем.

Вот рассуди, Иссахар, и расскажи Зевулуну
что, да за что, да кому и какая положена мера,
ты же учёный и учащий, а значит сильный и умный,
и понимаешь неважность того, что была я стервой.

Ну не буду же я объяснять тебе про войну!
Учёному мальчику, мужу, не хочется грязи и крови,
но выхода нет — мой хребет ты обязан вернуть,
чтобы убитых почтить, а живых успокоить.
Рэб Иссахар, ведь хребет это важная вещь,
тебе ли не знать что такое опора и стержень,
тебе ли не знать как неплохо работает месть,
если её механизм сохраняется бережно.
И, кстати, изгибы хребта повторяют холмы —
это напомнит о том, что законы уместны
на этой земле, за которую вечно должны,
и эти долги отдавать мы обязаны вместе.


ЗЕВУЛУН (membrum inferius)

«А о 3евулуне сказал: … изобилием морским питаться будут и сокровищами, сокрытыми в песке.»
(Бытие 33:18-19)

Что же послать тебе, Зевулун? Есть у тебя всё —
сокровища на берегу, богатство морей,
пурпур и синь, да что там, даже песок
плавится и стекленеет под взглядом удачи твоей!

Море и берег, муж и жена, жизнь и смерть —
грань между ними извилиста и прихотлива,
кораблик и рыбка, попав из плавучести в твердь,
если не дохнут, то истово жаждут прилива.

На влажном песке чёток след, да хранится недолго,
что ж, Зевулун, ты живёшь между морем и сушей…
Я шлю тебе ноги мои. Это, может быть, лучшее,
что было в моём организме, прожившем без толку.
Как-будто бы я подходила к воде, отбегала,
дразнила волну, так лисица играет с добычей,
пусть будут следы этих ног тем посланием малым,
которое только тебе — однозначное, личное.


МЕНАШЕ (membrum superius sinistrum)

«Половине колена Менаше дал Моше надел в Башане, а другой половине его с братьями их дал Иеошуа на западной стороне Иордана.»
(Иеошуа 22:6)

«И увидел Йосеф, что отец его положил правую руку свою на голову Эфраима; и прискорбно было ему это. И взял он руку отца своего, чтобы свести ее с головы Эфраима на голову Менаше; И сказал Йосеф отцу своему: не так, отец мой, ибо этот – первенец; клади правую руку твою на его голову. И не согласился отец его, и сказал: знаю, сын мой, знаю; он также станет народом, он также будет велик; но меньший его брат будет больше его, и потомство его будет многочисленным народом.» (Бытие 48:17-19)

Ну что ж, не обсудить ли нам, Менаше,
что подарить тебе из умершего тела?
Ты знаешь как и вашим жить, и нашим,
и чувствуешь где грань проходит. Сэла!

Сидишь на заборе, на Иордане, Менаше,
левой рукой обводишь пространство — пастбища, скот,
правой рукой Средиземному морю ты машешь
и балансируешь, словно падёшь вот-вот.
Хотела послать тебе правую руку, Менаше,
да усомнилась — а, может быть, левую надо?
Правую — потому что ты всё-таки старше,
но правой благословляли Эфраима, младшего брата.
Пожалуй, пошлю тебе левую руку, Менаше,
как символ досады, обиды и несвершений,
как просьбу о помощи тех, кто слабее и младше,
как дружеский знак для принятия сложных решений.

А трудно сидеть на заборе немеющим задом?
Две половинки его не найдут себе места.
Почти что двойное гражданство. Оно тебе надо —
карать отморозков за совершённое зверство?
Оно тебе надо, поверь мне, Менаше, что надо.
Быть двойственным сложно, что дребезжит — разобьётся.
Спускайся сюда, будь садовником райского сада,
он одичал, обнаглел, оскотинел, разросся.


ЭФРАИМ (membrum superius dextrum)

«Вот Я приведу их из страны северной и соберу их с краев земли, среди них слепой и хромой, беременная и роженица вместе, великое множество возвратится сюда. С плачем придут они, и с милосердием поведу Я их, поведу Я их к потокам вод путем прямым, не споткнутся они на нем, ибо Я стал отцом Израилю, и Эфраим первенец Мой.»
(Ирмияу, 31:1-8)

Эфраим, благословлённый небом и бездной,
казалось бы сам Отец подсказал остальное,
то, чем могу одарить я тебя любезно —
грудью моей и всякою требухою,
но я ослушаюсь, распоряжусь иначе,
трактовка смысла — моё человечье право,
да и упрямство моё, как говорят, ишачье,
поэтому всё-таки руку и всё-таки правую.
Но есть, Эфраим, такое обидное дело —
малый изъян придаёт неуверенность факту —
почти первородство, почти настоящая вера,
почти что «шибболет», почти что присутствие фарта.
Надел твой велик, царство северно, чёрное знамя
ветру подставит быка — лучшей жертвы нельзя и представить,
смел и силён, ты с налитыми славой глазами
пытаешься править и может быть сможешь исправить…

Возьми мою руку, Эфраим, она хороша для еврея,
рождённого в странах чужих чужестранной женою,
благословляю на месть не вином и елеем,
манипулирую будущим правой рукою,
смотри как похожа она на росток над источником —
вон как тянется, и качается, и держит гроздь винограда…
Впрочем, и без меня ты получишь пророчества,
конечно, если вести себя будешь как надо.
Вот и веди себя вместе со всеми, Эфраим,
веди себя на войну за сохранение чести,
давай теперь, сейчас, репетировать собирание
народа в единственном правильном месте!


БИНЬЯМИН (digitus medius)

«Биньямин волк хищный…»
(Бытие 49:27)

Средний палец правой руки тебе, Биньямин!


ЛЕВИ (cranium)

«… пусть левиты исправляют службы в скинии собрания и несут на себе грех их. Это устав вечный в роды ваши; среди же сынов Израилевых они не получат удела»
(Чис. 18:23)

На запах стыда и скандала слетаются мысли.
Левитам привет из коробки моей черепной!
Немножечко мозга, в ушах незатейливый пирсинг,
была бы жива — показалась бы даже смешной.

Не то, чтоб послание… просто, поднявшись в Шило,
вы сможете бедный мой череп понежить в ладонях.
Смотреть сквозь глазницы, наверное, тяжело,
но тяжелее не чувствовать страха и вони.
А вы потерпите, левиты, удел ваш таков —
терпение, святость, учёба и мудрость, не так ли?
Вы, глядя в глазницы, простите своих мудаков
и подскажите актёрам слова для спектакля.



























































Гэрри Гольдштейн: LE MUSÉE IMAGINAIRE

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 15:46

goldstein-106s


goldstein-111s


goldstein-112s


goldstein-114s


goldstein-115s


goldstein-116s


goldstein-117s


goldstein-118s


goldstein-119s


goldstein-120s


goldstein-121s


goldstein-122s


goldstein-123s

Репродукции: Яир Меюхас



























































Лида Юсупова: НЕЗНАЮЩИЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 15:36

незнающий

она сказала мне: теперь нас трое
знающих что он усыновлен
больше никто не знает
он сам не знает

его мать умерла десять лет назад
мать которая усыновила его
когда он был младенцем
однажды она поехала на Черное море
и привезла его
в этот северный город
и никому ничего не объяснила

на похоронах он спросил
одну из троих знающих
не знает ли она кто его отец
не он ли – он назвал имя – мой отец?
наверное он много раз спрашивал
свою мать об этом но она молчала
так же как молчала сейчас
мне кажется мы похожи –
сказал он той знающей –
наверное он мой отец?
и знающая ответила: не знаю


папа делает ход

его сердце остановилось
он посмотрел на медсестру и сказал:
иди на хуй, блядь
и перестал дышать
блядь стояла горячая над ним
и он стал остывать

было холодно снег был белым
было -20 С светило солнце щеки горели
ветки деревьев и кусты были увешены бесформенными клочками
ослепительно белых облаков
я свернула с тропинки и пошла за вороной
ее лапки проваливались
она шла медленно
она знала что я иду за ней
ее тело было напряжено
я делала один шаг и останавливалась
она делала несколько шагов и останавливалась
когда я ее фотографировала
она раскрыла крылья

папа я принесла тебе 64 смотри
это старый номер
лежал на кухне на стуле
смотри они начинают себя съедать
когда перестают дышать
папа делает ход


все эти 5 секунд солнечного июньского вечера 1977 года на улице Дзержинского в городе Петрозаводске

нет никакой разницы папа
между твоим живым и мертвым телом
когда ты проходишь мимо меня

твои прозрачные голубые глаза
смотрят в прошлое
на многих меня

но в настоящем прошлого
все эти 5 секунд солнечного
июньского вечера 1977 года
на улице Дзержинского
в городе Петрозаводске
я жду что радужные рыбачкi
твоих глаз
вонзят свои крючки
в мои зрачки



























































Татьяна Бонч-Осмоловская: МАЛЬЧИШЬЯ БАШНЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 15:32

***
Мальчик прибегает ко мне с прогулки. Судя по времени, он возвращается из школы и забегает ко мне. Просит рассказывать сказки, а сам начинает болтать первым, не закрывает рот, едва войдет в комнату. Он хватает безделушки с моего буфета, с камина, разглядывает их, поднося близко к глазам, у него, вероятно, близорукость, хотя очков он не носит. Он выглядит аккуратным домашним мальчиком, не знаю, почему родители не позаботились, не купили ему очки. Он не рассказывает мне о родителях, однажды он рассказал о белой комнате, но я не думаю, что это комната в его доме, он просто выдумал. Я рассказала ему о человеке с Луны, и он спросил, можно ли тому пожить у него. Я опустилась перед ним на колени. Конечно. Я знаю, каким он станет лет через двадцать, а больше лет у него не будет. Человек с Луны пока поживет у него.

Наши отцы вместе учились, у них были планы, как преуспеть. Отец ничего не рассказывает, но у меня есть фотокарточка. Они сидят на скамейке в городском парке, оба в уродливой школьной одежде. Глаза у них горят. Позже они потеряли друг друга, юношеские связи разорвались. Не поссорились, но разлетелись в разные стороны. Мой отец строил башню, не глядя по сторонам.

Наш дом деревянный, лестница пристроена сбоку к жилым помещениям, она узкая и темная и закрыта навесом. Потом его покрасили той же краской, что и дом. Со стороны улицы дом выглядит одноэтажным, было бы непонятно, к чему эта лестница, если ее оставить снаружи.

Мальчик снова прибежал. Простучал каблуками, у их школьных ботинок такие твердые каблуки, зачем? Мальчишки вырастают быстрее, чем снашивают их. Ступеньки отзываются восходящей в пространстве гаммой. По девятой-десятой ступеньках он разминулся с девушкой, которая приносит мне обед. Я слышала сбитое испугом дыхание. С ранцем и той скоростью, с которой он забегает на лестницу, он может сбить ее с ног.

Я не спускаюсь по лестнице, она подсовывает тарелку с кашей мне под дверь. Каша теплая, мягкая. Она полагает, у меня нет зубов, мне нужна нежная пища. Лица ее я не видела, только руки, свет от ее рук под дверью, розовых, нежных, сладких. Или это каша светит на них.

Он приходит и целует меня мокрыми, как собачий нос, губами. Не могу передать, как отвратительны мне его прикосновения. Я перестаю дышать, еще когда он поднимается по ступенькам. Грузные шаги по комнате, я задерживаю дыхание. Он долго смотрит на меня, потом бредет от одного закутка к другому, трогает мои игрушки, вздыхает. Наконец скрипят половицы, уходит. Я слезаю с кровати, закрываю глаза, слушаю, как поют птицы.

Мальчик прибегает в ботинках в комнату. По его следам на крашеном полу я узнаю, какая снаружи погода. Прозрачные лужи, грязные лужи, песок, снег, свалявшиеся черные кристаллы. Однажды он принес на подошве лист, полупрозрачный, жесткий, в липкой паутине. Я расправила его и смотрела на свет, все становилось зыбким и желтым.
В другой раз он притащил за пазухой черного котенка. Тот принялся скакать по моей кровати, мурлыкал у моего уха и заснул у меня на плече. Я умоляла его оставить котенка, но он забрал его, уходя.

Не знаю, отец, если у тебя тяжело с финансами, можешь водить экскурсии ко мне. Никакой базарной шумихи, разумеется. Приглашения рассылаются по достойным гражданам. Потом они в свою очередь рассылают приглашения трем своим близким знакомым. Заживем.
Не понимаю, почему ты отказываешься от делового предложения. Который раз я оставляю тебе записку в пустой тарелке от каши, когда возвращаю ее. Подсовываю под дверь.

Кот, разумеется, все равно бы ушел. Залез бы по занавеске к окну. Я оставляю окна открытыми, иначе в комнате скапливается дурной воздух, невозможно дышать. А котенок выбрался бы через окно и спрыгнул наружу. Коты могут прыгать и с десятого этажа без вреда для себя.

Мальчик снова придет ко мне.



























































Александр Житенев: ПЛЕЙЛИСТ

In ДВОЕТОЧИЕ: 24 on 04.04.2015 at 15:27

I

Если ты не можешь дать ему пощечину, напиши о нем восторженную книгу;  начало любви – в словах, конец – в отведенном взгляде; тому, кому не принадлежит уже ничто, принадлежат все утра мира.

«Where congeal’d the northern streams, bound in icy fetters, stand; where the sun’s intenser beams scorch the burning Libyan sand: by honour, love and duty led, with advent’rous steps I’ll tread…» (G. Handel, «Hercules»).

Самые важные вопросы всегда возникают заполночь, и их внутренняя разъятость, несоразмерность ответу повествуют о тщете всякой речи, о ее поражении, о молчании, которое никому не одолеть.

Хуже несчастья только гордость, которая препятствует еще одной попытке, и знание, что и она успеха не достигнет; но вот он, малолетний пидорок, вонючий пропойца, виноватый перед богом и собой.

«Почему он брался утешать всех этих несчастных? Пытался искупить свое очарование, полагая его виной?» – «Бросается в глаза его потусторонность, пожалуй, я мог бы предположить, что его и не было вовсе».

Рецептура саморазрушения: одержимость, изъятие себя из мира вне объекта внимания; перфекционизм, укрупнение слов и жестов;  склонность к абсолютным оценкам и внезапным решениям.

Увы, он всегда успевал вырвать мою голову из своего паха, и в вечной сослагательности томного апофеоза было больше правды о наших отношениях, чем во всех знаках внимания, оказанных друг другу.

 

II

Я был в иконографической вселенной, выстроенной вокруг этимасии. Я умыкнул из садов Джусти кипарисовую шишку. Я запечатал договор с жизнью золотым дукатом. Теперь я знаю, что можно значить меньше, чем ничто.

Мое франтовство – это форма идиосинкразии, и его единственный смысл – изъятие себя из собственной жизни. Гротескное виктимное модничанье, стремление каждую вещь сделать раной, паузой в разговоре.

В складках вещей желание плутает, не находя самого себя; это скорбный лабиринт, оцепеневший вокабуляр. Прельстить нужно единственного зрителя – себя самого, но мир отторгается, как пересаженное сердце.

«In grembo agl’amori fra dolci catene morir mi conviene; dolcezza omicida a morte mi guida in braccio al mio bene. Dolcezze mie care fermatevi qui: non so più bramare, mi basta cosi» (F. Cavalli, «Giasone»)[1].

Соединение парадоксального ума и привычки к выспренней речи с усталостью и вечным ожиданием ножа в спину полиглот и синефил обобщил не без изящества: «Per aspera ad astra et abor mala, mala, mala».

«Делать тебе комплименты – дело гиблое: одну половину ты не признаешь, другую игнорируешь, так что я в сомнениях». Но мне нужны были не его сомнения, а его бесоебство, его александритовые переливы.

Я выпал из пазов собственной жизни, перестав совпадать с ее порядком, смыслом и обязательствами. Я жаждал его бесконечно, но непомерные желания невозможно насытить.

 

III

История Сократа и Алкивиада началась с того, что на первом же свидании я прокусил ему губу. В этой странной любви, где прощаний, кажется, было больше, чем встреч, конец неизменно предшествовал началу.

Он ни в малейшей мере не был ответствен за то, что я имел неосторожность привязаться к нему больше, чем это допускали обстоятельства, и оттого утрачивал его тем необратимей, чем сильнее в нем нуждался.

Я вспоминаю его язвительным и уязвимым, сумрачным и сияющим, и меня переполняет благодарность за то, что я имел возможность радовать его. Когда-то и я был для него тем, кому можно было сказать: «hoje eu quero voltar sozinho».

Прелесть этих отношений объяснялась их непрозрачностью для обоих участников. Именно в избыточной нюансированности печальных блядок, в их внеположности любому целеполаганию и была скрыта сила соблазна.

Сердечной нотой взаимной привязанности, тем, на чем все держалось, было изумление. Я был до крайности пафосен и велеречив, но мне непременно нужно было найти слова, которые были бы соразмерны экзотичности и хрупкости моего эфеба.

Кажется, он не мог ни минуты прожить без того, чтобы так или иначе не уязвить меня, но однажды не выдержал и вдохнул мне в ухо: «Ты заставляешь сиять все, к чему только прикасаешься».

«If I were divine he could love me no more, And I in return my adorer adore, O let his dear life the, kind gods, be your care, For I in your blessing have no other share» (H. Purcell, «Indian Queen»).

 

IV

Каждый из нас хотел лишь одного: сдаться другому, и тем непримиримей была борьба за роль ведущего и нелепей – демонстрация мнимого всеведения, способности видеть мир как ряд менделеевых ячей.

Любитель русского пиздейшна преуспел в этом более меня, поскольку, как и всякий провинциальный художник, обладал, помимо тяги к шифрам и кэмпу, еще и непробиваемым сознанием собственного мессианизма.

Он был великолепен в своей растроганности, и я готов был расточить себя совершенно,  лишь бы снова остановить время в любовном зените, обнимая того, кто вздрагивал от каждого прикосновения.

Он изумлял меня своими языковыми способностями, и мне, «прекрасному  энциклопедисту», приходилось наскоро перелицовывать поебушки в амурничанье, разговор – в дивагированье и модника – в инкруаябля.

Между ним и мной всегда стояла чужая тень, и когда, спросив меня, что ему сказать, чтобы сделать меня, наконец, счастливым, он уклонился именно от тех слов, которые были нужны, я понял, что однажды буду ею перечеркнут.

Он укорил меня в том, что изучение запретов – это моя фишка, и зассал поцеловаться со мной перед студентами. Я отравился своей неутоленностью, своим гневом, поскольку, имея много больше, чем можно было мечтать, не имел, кажется, ничего.

«Verdi piante, erbette liete Vago rio, speco frondoso Sia per voi benigno il ciel. Delle vostre ombre segrete Mai non turbi ‘l bel riposo Vento reo, nembo crudel…» (G. Handel, «Orlando»)[2].

 

V

Нет, нет у нас сапиосексуалов; был один, да и тот предпочел мне плюшевого медведя. «Сдохни вовремя», – говорит нам Заратустра и ведь не врет же, сука, а мы по малодушию считаем, что это к нам не относится.

«Почему люди врут друг другу?»  – «Чтобы выебать друг друга». «Что делает вас особенным?» – «Первородный грех». «Какой твой главный принцип?» – «”Отъебись, паскуда”». Erotogení zóny: břicho, hruď, penis, prsa. Oblíbená místa: auto,  pláž, postel, příroda.

Ничто так не утешает пидора в его скорбях, как волнующая встреча с обольстительной лесбиянкой. Но даже она не избавляет от неравновесности чувств, от желания разом и куролесить напропалую, и чиркнуть по яремной вене.

Я заебал его своим негативистским эгоцентризмом, своими разрушительными порывами, своей привычкой все договаривать до абсолютного конца. Кринолины готовил зря, зашью пизду, буду и дальше девство блюсти.

Ну их нахуй, всех этих ценителей прекрасного, вываливающегося из нестиранного белья. Что у меня с ними общего? Неофитский интерес к bleachtaire’у-bybys’у, машеньке, jongeheer’у?

Все ищут гармонии, отчего бы не поискать смерти? Аддикта увещевать бесполезно, никто не сможет отговорить самоубийцу, если его решение видится ему фокусом бытия, его влекущей огненной сердцевиной.

«Und siehe da, der Vorhang im Tempel zerriß in zwei Stück von oben an bis unten aus. Und die Erde erbebete, und die Felsen zerrissen, und die Gräber täten sich auf, und stunden auf viel Leiber der Heiligen» (J. S. Bach, «Johannes-Passion»)[3].

 

VI

Жизнь внутри вязкого льда – таков первый день с веществами; но дело уже не в ангедонии, а в разъятости причин и следствий, что бесконечно замедляет катастрофу, которая, кажется, уже никогда не сможет разрушить меня.

Жало смерти выдернуто, но вместе с ним вырвано и сердце, и теперь я во власти абсолютного, кварцевого спокойствия. Я оглушен своим несчастьем, но анестезия безупречна: бедный эрос теперь тоже membra disjecta.

Боль разрыва заместило скорбное бесчувствие: жизнь стала монохромной, и она больше не вызывает никаких желаний. Невозможность быть вместе переживается как невозможность вообще быть с кем бы то ни было.

«My heart’s in the Highlands, my heart is not here, My heart’s in the Highlands a-chasing the deer; A-chasing the wild deer, and following the roe; My heart’s in the Highlands, wherever I go» (A. Pärt).

Никогда не верил претензиям, предъявляемым друг другу после расставания. Весь их смысл – в исцелении самолюбия, в пестовании своей правоты. Но сердечное воодушевление выше любой правоты, поскольку выстроено вокруг искреннего восхищения.

Для меня ты всегда невероятен, и сейчас – ничуть не менее, чем в первые дни знакомства. Одиночество художника сродни одиночеству убийцы – кто бы мог подумать, что именно эта формула выразит суть произошедшего.

Зеркало в зеркале, потребность очароваться другим, чтобы принять себя самого. Мы целовались на самом адовом дне, у «Гото Предестинации», у всевидящего ока, заслуживающего только того, чтобы быть вырванным.

 

VII

Опытным путем выяснилось, что несчастья меня красят; женщины на работе стали осыпать меня комплиментами, я досадую и любезничаю. Жизнь завершена в каждой своей точке и, следовательно, умереть можно в любой день.

«Per te lasciai la luce, ed or che mi conduce amor per rivederti, tu vuoi partir da me. Deh, ferma i passi incerti, o pur se vuoi fuggir, dimmi perché? Per te lasciai la luce…» (G. Handel, «Italian Сantatas»)[4].

Стремясь избавиться от мрачного фарса,  я взялся читать книгу Джармена о садах. «Луковицами нарциссов пользовался Гален, хирург в школе гладиаторов, для заживления ранений. Название “нарцисс”  – daffodil, d’asphodel, – вызывает путаницу с асфоделем».

Но, как оказалось, переступив через все ради горькой любовной памяти, уже нельзя было не переступить и через проклятие. Нет, я уже не искал спасения, я искал слова, которые могли бы остановить мне сердце.

«Σὰν σώματα ὡραῖα νεκρῶν ποὺ δὲν ἐγέρασαν καὶ τἄκλεισαν, μὲ δάκρυα, σὲ μαυσωλεῖο λαμπρό, μὲ ρόδα στὸ κεφάλι καὶ στὰ πόδια γιασεμιὰ – ἔτσ᾽ ἡ ἐπιθυμίες μοιάζουν ποὺ ἐπέρασαν χωρὶς νὰ ἐκπληρωθοῦν· χωρὶς ν᾽ ἀξιωθεῖ καμιὰ τῆς ἡδονῆς μιὰ νύχτα, ἢ ἕνα πρωΐ της φεγγερό»[5].

Пленник инфернального синдересиса, я решил умереть на Рождество. Но сценарий с отравлением оказался ненадежным, и меня вытряхнули из моего алкогольного савана. Это было освобождение – и от любви, и от себя самого.

«Кто выжил, тот другой. Вижу в вас жест /  захват писать поверх красоты /  оригинальности. А чего бы вам не выучить ит /  исп или что-нибудь из диких старославов и не дернуть в субтропики, где цитрон – вития?»

 

VIII

Итак, мы имеем закрытую систему интерпретации мира с непрозрачной логикой, резонансные истерические эффекты, находящиеся вне рационального контроля, и ненасытную жажду провокации.

Завершена ли моя история? Не следует ли допустить, что в моем распоряжении только ремиссия? О Элинор, Алиенордис, светлейшая королева, понимаешь ли ты, что, выбирая меня, ты выбираешь семь мечей в сердце?

Язык аддикта есть язык ярости, и он легитимен лишь в той мере, в какой представляет собой чистое зияние. Я хочу быть нагим, более, чем нагим, поскольку только в очевидности можно обрести абсолютную недоступность.

Текст – инструмент насыщения воображения, и это его качество может служить разным целям. В частности, оно может сделать писателя заложником собственных намерений, особенно если одно слово пишется поверх другого.

Исповедальная книга должна быть подчинена принципу «коснуться, но не обладать»: в ней должно быть сказано все и ничего. Она должна быть сродни барочному саду, учреждая слепоту в самом сердце явленности.

Сам Луи Каторз с его инструкцией для всепогодных ходоков будет для нас проводником в сады Армиды. Истинно, истинно говорю я вам: они рассеются ранее, чем вы успеете сделать первые шаги по гранитной крошке.

Les plaisirs, troupe d’amants heureuses: «Jeunes coeurs, tout vous est favorable, Profitez d’un bonheur peu durable. Dans l’hiver de nos ans, l’amour ne règne plus. Les beaux jours que l’on perd sont pour jamais perdus» (J.-B. Lully, «Armide»)[6].

 

[1] «In the sweet chains of love’s embrace, I would be happy to die; a murderous sweetness leads me to my death in the arms of my love. Dear, sweet pleasures, stop right there! I can’t ask for anything more, this is enough for me».

[2] «Verdant trees, swaying grass, Beautiful river, shady cave, May the heavens bless you! May your secret shadows never be disturbed Nor their repose by cruel winds or dark storms».

[3] Мф. 27: 51-52: «И вот, завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу; и земля потряслась; и камни расселись; и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли».

[4] «For you I left the daylight, and now that love leads me to see you again, you want to leave me. Oh, stop your uncertain steps, Or if you want to go, tell me why. Why? For you I left the daylight…»

[5] «Επιθυμίες», «Желанья», К. Кавафис. Перевод Г. Шмакова: «Юным телам, не познавшим старости, умиранья, – им, взятым смертью врасплох и сомкнувшим очи навсегда пышных гробниц внутри, сродни несбывшиеся желанья, не принесшие ни одной воспаленной ночи, ни одной ослепляющей после нее зари».

[6] «Young hearts, all is favorable to you, Make the best of a fleeting happiness. In the winter of our years, love reigns no more. The beautiful days we lose are lost forever».